«Пушкина сделали камер-юнкером, это его взбесило, ибо сие звание точно было неприлично для человека в 34 года, и оно тем более его оскорбило, что иные говорили, будто оно было дано, чтоб иметь повод приглашать ко двору его жену. Притом на сей случай вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина, будто он сделался искателем, малодушен, и он, дороживший своей славой, боялся, чтоб сие мнение не было принято публикой и не лишило его народности. Словом, он был огорчен и взбешен и решился не воспользоваться своим мундиром, чтоб ездить ко двору, не шить даже мундира. В этих чувствах он пришел к нам однажды. Жена моя, которую он очень любил и очень уважал, и я стали опровергать его решение, представляя ему, что пожалование в сие звание не может лишить его народности, ибо все знают, что он не искал его, что его нельзя было сделать камергером по причине чина его, что натурально двор желал иметь возможность приглашать его и жену его к себе, и что Государь пожалованием его в сие звание имел в виду только иметь право приглашать его на свои вечера, не изменяя церемониалу, установленному при дворе. Долго спорили мы, убеждали Пушкина, наконец, полуубедили. Он отнекивался только неимением мундира, и что он слишком дорого стоит, чтоб заказывать его. На другой день, узнав от портного о продаже нового мундира князя Витгенштейна, перешедшего в военную службу, и что он совершенно будет впору Пушкину, я ему послал его, написав, что мундир мною куплен для него, но что предоставляется взять его или ввергнуть меня в убыток, оставив его на моих руках. Пушкин взял мундир и поехал ко двору», — так описывает неожиданную перемену в жизни поэта Николай Михайлович Смирнов, муж приятельницы Пушкина Смирновой-Россет. Смирнов был богат, также имел звание камер-юнкера и служил на дипломатическом поприще.
Мать Пушкина была польщена милостью двора к сыну, уже 4 января она распространила «новость» среди своих знакомых, добавляя, что «Натали в восторге».
«Государь сказал княгине Вяземской: «Я надеюсь, что Пушкин принял в хорошую сторону свое назначение — до сих пор он держал мне свое слово и я им доволен» и т. д., и т. д. Великий князь намедни поздравил меня в театре: «покорнейше благодарю, Ваше высочество, до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили» (из дневника Пушкина, 7 января).
Он, как всегда, преувеличивал, что «все смеялись». Пушкин и рад бы радоваться, да «крепко боялся дурных шуток над его неожиданным камер-юнкерством», уже через две недели, по словам Карамзиной, он «успокоился, стал ездить по балам и наслаждаться торжественною красотою жены, которая, несмотря на блестящие успехи в свете, часто и преискренно страдает мучением ревности, потому что посредственная красота и посредственный ум других женщин не перестают кружить поэтическую голову ее мужа…»
«Нужно сознаться, что Пушкин не любил камер-юнкерского мундира. Он не любил в нем не придворную службу, а мундир камер-юнкера. Несмотря на мою дружбу к нему, я не буду скрывать, что он был тщеславен и суетен. Ключ камергера был бы отличием, которое он оценил, но ему казалось неподходящим, что в его годы, в середине его карьеры, его сделали камер-юнкером наподобие юношей и людей, только что вступающих в общество. Вот вся истина против предубеждения против мундира. Это происходило не из оппозиции, не из либерализма, а из тщеславия и личной обидчивости» (князь П. А. Вяземский).
Поуспокоившись и поняв многие выгоды нового своего положения, Пушкин писал Нащокину в середине марта: «Вот тебе другие новости; я камер-юнкер с января месяца. «Медный всадник» не пропущен, убытки и неприятности! зато Пугачев пропущен, и я печатаю его за счет Государя. Это совершенно меня утешило, тем более, что, конечно, сделав меня камер-юнкером, Государь думал о моем чине, а не моих летах — и верно не думал уж меня кольнуть…»