я почти не сомневаюсь, что ты найдешь это письмо. Вообще-то, уверена. Я давно хотела тебе об этом сказать… кому-то ведь я должна сказать. Руперт тут не годится, муж годился еще меньше. Значит, так. Это было в сорок пятом. Мне было 23 года, Руперту — 4. Перед самым концом войны я приехала в Берлин. Пришлось. Мой отец тяжело болел. Помочь я ему не помогла и потом занималась похоронами. Полный идиотизм: священник, катафалк, венки, а на улицах лошади спотыкались о трупы. Русские уже входили. Вокруг резня, вешают якобы шпионов, кошмар и ужас. А я, на свою беду, задержалась. Люди тогда толпами убегали из города. Ну и как всегда, кому-то повезло, кому-то нет. Мне не повезло. Трое таких, со звездами на фуражках, затащили меня в подвал, недалеко от Александерплац, где жил твой дедушка. Помнишь? Я тебе показывала. Дом был разрушен, но подвал остался цел. В нем устроили общественный сортир, ну и бордель, конечно. Там держали тридцать женщин, почти все молодые, но было и несколько старых, и две-три девочки, всего тридцать. Тебе интересно, откуда я знаю, что ровно тридцать? Считала, когда русские меня насиловали. Спереди, сзади, в рот, по одному, по двое — а я всё считала, и выходило тридцать. Думаешь, это невозможно? Возможно. Русских я не считала. Они пили, пели, испражнялись и насиловали. Вначале мы сопротивлялись, а потом уже нет. Одни уходили, приходили новые. Я была вся липкая от спермы, но живая. Пить, кроме водки, было нечего. Лиц я не помню. Я зажмуривалась и считала. Хотя одного помню, у него на обеих руках и на ногах были часы, трофейные, и они тикали. Видно, он аккуратно все заводил. А над нами война, грохот, рушатся дома.
Потом эти солдаты ушли, совсем ушли, оставив нам консервы, свиную тушенку. Я хотела тебе сказать, сыночек, что этот, с часами, мог быть твоим отцом. Будь здоров, дитя мое. Я тебя не обнимаю и не целую, потому что тебе это может не понравиться.
Твоя мама
— Зачем вы мне это прочли?
— Не знаю, может быть, хотел вызвать к себе интерес? Или что-то получить взамен?
— Любопытное письмо, получается, вы наполовину русский.
— Мать меня, мягко говоря, не любила и женитьбы на русской не одобряла. Может, она соврала?
— А может, нет?
— Может быть, нет, — согласился я.
— Выпьем. — Он взял стаканы, налил виски, бросил по несколько кубиков льда. — Я слышал подобные истории. Вдруг все немцы к востоку от Эльбы — русские, а? Как вы полагаете? Этим бы объяснялось, почему они так любят русских. Только вы-то зачем со мной разоткровенничались?
— Не знаю. Возможно, в благодарность за то, что не увидел на этих снимках Маши. А еще я хотел вас кое о чем попросить.
— Но и у меня к вам просьба, я первый, — не дал он мне закончить. — Хочу пройтись с палкой по улице, вы мне поможете?
И я согласился принять участие в этом идиотском маскараде. Мы вышли на улицу, он в черных очках и с палкой. Идем. Люди расступаются — скорее от страха, чем из-за сочувствия. От страха, что и с ними когда-нибудь такое может случиться, и с радостью, что пока не случилось. Вдруг он попросил, чтобы я взял его под руку, и сказал, что хочет перейти улицу на красный свет.
— Зачем?
— Захотелось. Поможете или нет? Помогите, пожалуйста. Для меня это важно.
Ну и мы ступили на мостовую. Я тоже закрыл глаза. А вокруг вопли водителей, визг тормозов, ненависть, казалось, конца этому не будет, но мы перешли. У меня рубашка прилипла к спине.
— Успокойтесь, — сказал он. — Иногда надо делать такие вещи, это очень полезно, спасибо. Ну а теперь ваш черед. О чем вы хотели меня попросить?
Я помалу приходил в себя.
— Чтобы вы сделали Маше подарок, — сказал я.
— И что же ей подарить?
— Жизнь.
— Это немецкое чувство юмора?
— Маша больна.
Он споткнулся.
— Я же просил взять меня под руку. Эта палка мне только мешает.
Он отшвырнул палку и сам взял меня под руку, крепко. Мы были почти одного роста. Без палки нам уже никто не сочувствовал. Прохожие усмехались. Что ж, двое немолодых педрил.
— У нее больное сердце, очень больное.
— Да что вы говорите?
Я остановился и вырвал руку.
— Это гораздо унизительнее, чем я предполагал, снимите очки.
— О’кей. Слушаюсь. — Он снял очки.
— Вы спросили, как я отношусь к сексу. Хорошо отношусь, но я жду. Ей нельзя заниматься сексом, — сказал я. — То есть до операции нельзя.
— Это шантаж? — Он улыбался.
— Вот-вот. Я боялся, что вы именно так поймете.
Мы двинулись вперед. Теперь он остановился перед зоомагазином. На витрине очаровательные щеночки возились в опилках на дне стеклянной клетки.
— Прелесть, верно? — Он улыбнулся. — Интересно, что из них вырастет.
— Наверно, большие собаки, — сказал я.
— У меня когда-то была собака. — Он поморщился. — Я ее пристрелил.
— Взбесилась?
— Ну, не проявляла дружеских чувств…
Мы свернули в Гринвич-Виллидж. Миновали книжный магазин. На витрине лежали его книги. Дальше было итальянское кафе.
— Зайдем, — попросил он.
Без палки и без очков его узнавали. Мы пили капучино.
— Вы правда ревнуете? — Он усмехнулся.