Алексей Петрович тоже замечает эти чуть встревоженные взгляды секретаря парткома и говорит:
— Пойду-ка я посмотрю… может, чем пособить надо. А?
— Вы разве еще здесь? — удивляется Кузнецов.
А мастеру понятно, что удивление это нарочитое, что Кузнецов давно заметил всех тех, кто работал в первую смену да так и не ушел домой, остался в цехе до утренней смены.
— Так я живо! — говорит Пологов.
Он сбегает по лестнице, громко стуча подковами ботинок о железные ступеньки, и уже где-то внизу кричит:
— Ленька! Сюда!
На каждом узле длинной линии проката работают люди. Проверяют в последний раз. Черкашин, назначенный вместо отстраненного от должности Громова, поспевает всюду.
Алексей Петрович смотрит на него с недоброжелательством. Ему непонятно, как так могло случиться, что сам нарком выдвинул Черкашина. «Вот, — раздумывая, вспоминает он, — бухгалтер говорит, что я всегда так — после времени соглашаюсь… Бывает. Но с этим, пожалуй, не согласен».
…Приготовления заканчиваются.
Оператор ждет команды, но Черкашин, стоящий рядом, молчит. Он поглядывает на Нечаева. Директор едва заметно разводит руками, вынимает часы, вздыхает… Нечаев, признаться, не очень доволен тем, что Черкашин получил назначение. С ним труднее работать, чем с Громовым. Задавая вопрос или приказывая, не знаешь, как он на это ответит. Нечаева утешает одно: когда блюминг будет на ходу, Черкашина можно снова отправить в технический отдел. Пусть занимается теорией, философствует, там ему самое место… Он еще раз глядит на часы и, наконец, кивает Черкашину.
Черкашин машет рукой оператору.
Регулятор повернут.
В отдалении из сизоватой полутьмы цеха выдвигается кран, таща раскаленный тяжелый слиток, бережно опускает его на рольганг — дорожку из блестящих валков, — и те, немного помедлив, несут его вперед. Слиток плывет по рольгангу, словно по ручейку, чуть покачиваясь. Кое-где при ударе о края рольганга из-под слитка вылетает бледноватое пламя.
Пятитонный слиток останавливается перед валами главного стана, точно сопротивляясь. Выдержит ли он первое обжатие? Об этом думают сейчас все… Делать нечего, выбора никакого, и слиток лезет под валы с огромным скрежетом и стуком. Потом он снова выбрасывается из-под валов, и передние тисы стана, напоминающие огромные пальцы, поворачивают его другим боком и опять бросают под валы. Теперь он идет еще быстрее и выходит из-под валов еще тоньше. Покорился! Люди облегченно вздыхают.
Кузнецову почему-то очень хочется знать, о чем думает сейчас оператор. Лицо его сосредоточенно, брови сдвинуты еще больше. Нечаев глядит по сторонам, должно быть, ищет кого-то.
Слиток значительно удлинился и стал более тусклым. Теперь оператор разрешает ему продолжать свой путь дальше — к ножницам, которые вскоре начинают деловито рубить его.
За первым идет уже второй слиток, за вторым — третий. Они удлиняются, теряют яркость цвета, но радостное чувство при взгляде на них не пропадает. И Кузнецов замечает, как непрерывное могучее движение оживших механизмов начинает волновать людей все больше и больше. Толпа их растет, несмотря на то, что уже третий час ночи.
— С добрым утром! С новым слитком! — кричит снизу Ленька.
Глядя на людей и живо представляя себе весь их трудный путь от первой лопаты земли, от первого кирпича, от первой сваи, Кузнецов едва слышно начинает неожиданно для самого себя необычную перекличку с высоты главной площадки: называет по именам электросварщиков, монтажников и многих других, кто не отступил перед трудностями. Спрашивает, здесь ли они.
И в такт ударам главного стана, перебрасывающего уже восьмой слиток, отвечает самому себе:
— Здесь! Здесь! Здесь все!
Из дальнего угла цеха машет Ленька, широко улыбается Алексей Петрович. Рядом стоит Леонов. Он видит на главной площадке Черкашина и не знает, как к этому отнестись. Во всяком случае, он этого не ожидал.
По цеху спокойной походкой, чуть улыбаясь, идет Орджоникидзе.
Николай почему-то вспоминает, как перед самым слетом, торопясь, без особого разбора забросил он на новую квартиру вещи, так хорошо прижившиеся в бараке. Долго смотрел на синий прогоревший чайник, вертел его в руках, хотел уже бросить, но потом захватил и его. Чувство жалости и легкой грусти, связанной с этим, победило… Николаю исполнился двадцать один год, и он не предполагал тогда, что возникшая впервые жалость к вещи — признак того, что человек становится старше и скоро задумается над тем, есть ли действительно одна такая книга, которая скажет о жизни все?..
Прошло два года.