…Надо же дойти до такого гипертрофированного самолюбия, чтобы поставить свои амбиции выше интересов партии, нашего дела! И это тогда, когда мы находимся на таком ответственном этапе перестройки".
После показательного разбора «персонального дела» Ельцина на пленуме Московского горкома, ельцинской попытки самоубийства с помощью канцелярских ножниц в своем кабинете и «великодушного» перемещения его на должность союзного министра вместо отправки на пенсию, тема Ельцина на время потеряла свою актуальность. Однако, не удержавшись от эмоций, Горбачёв все-таки дважды припечатал смутьяна, пообещав в их «мужском» разговоре «больше не пускать его в политику» и позднее публично в выступлении перед свердловчанами отозвавшись об их земляке как о «конченом политическом деятеле». (Когда сопровождавший его в поездке в Свердловск Г.Шахназаров попробовал было снять эту «излишне эмоциональную», на его взгляд, реплику из тассовского варианта текста, ему пришлось объясняться по поводу своей «излишней инициативы» не только перед Михаилом Сергеевичем, но и перед Раисой Максимовной.)
И когда вышедший из «комы» Ельцин появился на трибуне ХIХ партконференции, выступив с полупокаянием, поддержкой Горбачёва и одновременно критикой Лигачева, генсек мог считать, что избранная им тактика себя оправдала. В свете «вольтовой дуги», которую создавали разные потенциалы этих двух псевдоантиподов, его собственный образ – человека, страхующего партию и страну от крайностей разномастных радикалов, смотрелся особенно выигрышно.
Фатальная историческая связь между этими тремя столь непохожими политиками, оказавшимися по прихоти судьбы в одной упряжке, подтвердилась и в дальнейшем: они вновь сошлись вместе на XXVIII съезде КПСС, чтобы разойтись окончательно. Для Ельцина его трибуна стала сценой, на которой он эффектно разыграл свой уход из партии, и трамплином для начала нового, главного витка своей политической биографии. Лигачев в этой же аудитории потерпел унизительное поражение: выставив свою кандидатуру на пост заместителя генсека (вопреки желанию самого Горбачёва), он не получил поддержки даже у антигорбачевски настроенного зала. «Вольтова дуга» между двумя закадычными противниками – Ельциным и Лигачевым – погасла, и в значительной степени с этого момента центрист Горбачёв, игравший во время их кулачного боя респектабельную роль рефери на ринге, оказался лишенным двух поддерживавших его, как планер, крыльев.
Если в своем отношении к Ельцину он признает за собой как минимум две «ошибки» (не опубликованную сразу же его речь на октябрьском Пленуме и отказ отправить за границу послом), то, что касается Лигачева, число их на порядок больше. Он, конечно, не забывал, чем был обязан этому человеку в марте 1985 года (и тем более не хотел, чтобы ему об этом напоминали). Однако в его отношении к «Егору» невыветрившаяся личная симпатия («Лигачев прямой человек, я его всегда за это уважал, хотя он и сделал мне несколько подножек») сочеталась с хитроумным, как ему казалось, расчетом. В двуединой задаче, поставленной перед собой генсеком, – перелицевать партию по социал-демократическому лекалу и сдержать на поводке её реваншистскую фракцию – Лигачеву была отведена роль «поводка". Даже его прямота, точнее сказать, прямолинейность, а нередко и грубость, выдаваемая за «партийную принципиальность", устраивали Горбачёва до тех пор, пока все это направлялось на других, а сам Егор Кузьмич в главных вопросах соблюдал, если и не политическую, то хотя бы личную к нему лояльность.
И лишь выступление Лигачева на XIX партконференции с публичным предъявлением счета генсеку за обеспечение его избрания («делегаты должны знать, что возможны были и другие варианты») означало: прежний пакт между ними расторгнут. Сохранять в этой ситуации за ним фактический статус первого зама генсека в роли ведущего Секретариаты ЦК было неразумно, если не опасно. Кроме того, после скандала с «делом» Нины Андреевой (несмотря на то что Горбачёв формально снял подозрения в причастности Лигачева к этой «антиперестроечной провокации") уже невозможно было придерживаться прежней формулы „расщепленной“ ответственности за идеологию. Формула эта, несмотря на её иезуитский характер, а может быть, благодаря ему, некоторое время вполне устраивала и Горбачёва, и „подведомственную“ Агитпропу советскую прессу: каждый из редакторов в зависимости от того, куда его влекла «партийная совесть", обращался к той цековской «крыше", которая ему больше подходила.