Были ли эти стройные чертежи Горбачёва миражами, политической маниловщиной, причудливым, чисто русским сочетанием готовности довериться очередной научно-исторической догме с верой в чудеса? Ещё один из вопросов, оставленных 1991 годом без ответа. Ясно лишь, что, рассуждая подобным образом, Горбачёв планировал, как это теперь очевидно, игнорируя то, что в политике, особенно российской, игнорировать нельзя, – совокупную взрывную силу властолюбия республиканских элит и беспредела русской смуты. Пытался наложить кальку с чертежами европейского готического собора на «воронью слободку», на барские удельные рефлексы и байский национализм.
Значит ли это, что он, в сущности, не знал той страны, которую хотел одновременно раскрепостить, реформировать и, заставив одних скинуть мундиры надзирателей, других – робу заключенных, переодеть всех в скроенное по последней моде европейское платье? Скорее всего, он просто оказался, как и многие из его тогдашнего окружения, подлинным homo soveticus, воспитанным Системой и конкретной реальностью советским человеком, уверовавшим в то, что вся страна населена такими же, как он. Да и откуда было взяться на этой должности другому?
И все же отмахнуться от его видений, сказать, что задуманное им чудесное преобразование Союза невозможно, было бы упрощением. Легче всего, оглядываясь на прошлое, заявить, что все было предопределено, что рано или поздно попытки Горбачёва жонглировать растущим количеством горящих булав закончились бы падением их всех, что нельзя бесконечно играть роль одновременно поджигателя и пожарного и что попытка определить на глаз объем критической массы ядерного вещества, избегая непроизвольной цепной реакции, в конце концов закончится взрывом. И все же, все же, все же… Чудеса, если вообще где и могут случаться, то только в политике, а тем более российской.
Никто не может сказать, как развивались бы дальше события, не произойди августовский путч, – ведь новый союзный договор был согласован и готов к подписанию. Даже если прежний страх ушел, инерция послушания Кремлю и сидящему в нем начальнику ещё не выветрилась тогда из костей и спинного мозга республиканских лидеров, включая самого буйного из них Ельцина, и агрессивных критиков Горбачёва из союзного Верховного Совета. Недаром вплоть до самого путча Горбачёву удавалось укрощать и тех и других, опираясь в одних случаях на авторитет общесоюзного мартовского референдума, когда более 73 процентов проголосовали за сохранение Союза, в других – на обещания значительно расширить рамки автономии союзных и даже автономных республик в рамках нового Союза.
В крайних же ситуациях он угрожал своей отставкой, и, как ни парадоксально, именно эта желаемая многими его противниками перспектива пугала их и заставляла отступать. Одних сдерживала вероятность острого конфликта при поиске устраивающего всех преемника, других – страх лишиться верховного авторитета, остаться без «отца». Не случайно именно в это амплуа буквально заталкивали Горбачёва и члены депутатской группы «Союз», и представители полярно противоположных течений московской интеллигенции – от откровенных сталинистов, вздыхавших по временам ждановских идеологических погромов, до либералов вроде социологов И.Клямкина и А.Миграняна, заявлявших, что провести страну от коммунизма к демократии способен только авторитарный лидер с «железной рукой».
После путча ситуация радикально изменилась. Горбачёв продемонстрировал как тем, так и другим, что не готов выполнять роль Хозяина, по которому соскучились одни и которого вожделели другие, и не подходит для нее. Он и раньше всем своим поведением, тем, что позволил не бояться публично критиковать себя в парламенте на глазах у многомиллионной телеаудитории, тем, что терпел хамство оскорблявшего его и его Раису харьковского таксиста депутата Л.Сухова, может быть, в большей степени способствовал разрушению тоталитарного режима, чем своими политическими реформами. И заодно расшатывал основы империи, лишив её императора.