«Он глумился над самым сокровенным. Притворяясь революционером, Вахтеров хотел прикрыть красным знаменем свою черную ложь, свои замыслы восстановления власти капиталистов и помещиков. Он, скрывая свою принадлежность к партии вралей, к партии аферистов и убийц, проповедовал то, что ненавидел, во что никогда не верил, — братство людей. Он продуманно назвал свору мятежников «революционной гвардией» и продуманно нацепил бандитам и обманутым им людям не какие-то, а красные повязки».
Как всегда, торопливость взяла в свои руки инициативу, и на пятой странице своего обвинения Маврикий писал все подряд: и про обманные деньги «мильвенки» и реквизиции за Камой под такие же, как и деньги, ничего не стоящие расписки. Зато когда Маврикий писал о «стратегических камерах», тут и строки были ровны и мысли строги.
«В самом названии «стратегические камеры временной изоляции» заключено все. И обман, и трусость. Обман и трусость — это его нутро, его способ действий».
Уже много исписано страниц. И Маврикию так хочется сказать о том, как надругался Вахтеров над ним, как он затуманил самое светлое, что было так дорого Толлину. Но как-то неудобно в большом обвинении, которое как бы идет от тысяч жителей Милввы, говорить о себе. Кто он? Кто? Единичка среди тысяч людей; Одна жизнь в море смертей и жизней. И так ли уж много значат его переживания, обиды…
О себе он не будет писать в этом обвинении. Он должен быть благодарен за то, что ему предоставилась возможность обвинять. И он это делает не от себя, а от тех, кто сейчас стоит за ним там, в Мильве, кто лежит в ее земле, поплатись за свою доверчивость.
Теперь остается сказать о встрече с Вахтеровым на Пресном выпасе. И, ничего не утверждая, предупредить о Чичине, Ногаеве, Смолокурове и о всех тех, которых видел там Маврикий. Конечно, Маврикий не может сказать наверняка, что это новый заговор, новая организация мятежа. Однако же он не может и утаить своих подозрений.
В комнату, где Маврикий начал переписывать свое обвинение, вошел Василий Семенович и сказал:
— Стоит ли? Переписка не всегда полезна. Конечно, она улучшает в смысле слога вылившееся на бумагу, но, улучшая слог, охлаждает жар слов.
Не столь радивый на всякого рода переписки, Маврикий был благодарен Василию Семеновичу.
— Конечно, конечно… Машинистка это сделает лучше. Лишнее всегда не поздно вычеркнуть.
— Это мы с вами сделаем до перепечатки.
Беляев взял листы и углубился в чтение.
Маврикий снова разглядывал портреты и снова думал о себе, о своей исковерканной жизни. Он думал о том, как хорошо, что ему предстоит признаться такому вдумчивому и доброжелательному человеку. Вместе с тем очень жаль огорчать такого человека. Очень.
Маврикий! А может быть, ты хитришь с самим собой? Может быть, тебе стыдно и боязно говорить про себя правду?
Может быть, и так.
Окончив чтение, Василий Семенович опять положил свою руку на руку Маврикия и сказал:
— Это очень здорово, друг мой. Принципиально партийно.
— Правда, Василий Семенович?
— Ну а почему же не правда? Мы как-никак в ЧК, где не бросаются словами.
— Да, конечно, — тихо отозвался Маврикий, отвернувшись к окну. — Поэтому я сейчас расскажу о себе. Хотя мне и очень трудно разочаровать вас, Василий Семенович… Так трудно, что даже застревают слова.
— Ну, а коли застревают, так нечего их насильно выдавливать оттуда и терзать себя.
— Нет, я должен… Я не имею права далее… Я прошу вас, выслушайте меня, Василий Семенович…
И Маврикий принялся, волнуясь и заикаясь, говорить о себе и наговаривать на себя. И чем больше рассказывал он, тем легче становилось ему.
Беляев с неослабевающим вниманием слушал его, смотрел ему в глаза. А в них испуг и радость. Беляев повидал за эти годы работы в ЧК множество глаз и умел читать по ним.
Когда Маврикий рассказал все, Беляев сказал:
— И очень хорошо, что все так счастливо кончилось.
— Кончилось? — переспросил Маврикий.
— Не началось же?
— И что же теперь будет мне?..
— А что должно быть? Может быть, ты не все рассказал?
— Нет, все…
— Тогда чего же ты хочешь?
— Наказания!
— Ах, вот как… Это интересно. Только мне, братец мой, твоими преступлениями перед Советской властью заниматься некогда. Пусть этим вопросом займется Иван Макарович или Валерий Всеволодович, если у них есть свободное время. Они уже, кажется, занимались твоими грехами…
— Как вы можете знать это всё? Кто вы? — спросил Маврикий.
— Кто я? Если бы у тебя была зрительная память такая же, как хотя бы у меня, я ведь тоже не сразу признал тебя, ты рассмеялся бы. Помнишь монаха, который приходил в дом Тихомировых? Хотя ты, кажется, не видел меня там. Но зато ты подглядывал — это я точно знаю — на Омутихе, когда Иван Макарович и я спасали Валерия.
— Так это были вы?