Простые люди, знавшие только ту версию истории, которой их обучали в советских школах, были ошеломлены потоком новых фактов, разоблачений и новых интерпретаций. Они говорили в шутку, что Советский Союз – страна с непредсказуемым прошлым. Летом 1988 года в школах были отменены экзамены по истории, потому что в них больше не было никакого смысла. К осени либеральные газеты состязались друг с другом в описании сталинских зверств. Одно за другим массовые захоронения – 200 тысяч человек под Минском, столько же под Киевом, – которые раньше скрывались или объявлялись делом рук немецких оккупантов, признавались результатом «работы» НКВД – довоенной, периода войны или даже послевоенных лет. Количество людей, пострадавших во время террора и коллективизации, публично обсуждалось. Начали издаваться труды ученых, писателей и экономистов, уничтоженных Сталиным.
Советская внешняя политика также подвергалась тщательному анализу; прибалты объявили, что пакт Молотова – Риббентропа был не только несправедливым, но и незаконным. Наиболее отважные иконоборцы шли еще дальше и публично провозглашали свой окончательный вывод: эксцессам Сталина предшествовали эксцессы Ленина и, возможно, они были изначально заложены в идеологии самого Маркса. Когда солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ» был, наконец, в 1990 году опубликован в Советском Союзе, он стал бестселлером. Еще более шокирующим рядового советского гражданина был беспощадный обвинительный акт против Ленина в книге Василия Гроссмана «Все течет…» и сравнение, которое он проводил между режимом Сталина и Гитлера в романе «Жизнь и судьба».
Дискуссии имели немедленные и мощные политические последствия. По какому праву партия, направлявшая все эти преступления, осуществляет «руководящую роль» в стране? Демократы вовсю использовали этот довод. Реакционеры среди коммунистов пытались положить конец дискуссии. Однако эта проблема, как и многие другие, быстро вышла из-под контроля партии.
Во время нашей первой встречи с Афанасьевым я пытался убедить его, что пересмотр истории уже достиг значительного прогресса. Но все политические системы нуждаются в мифах, которые придавали бы им легитимность. У англичан есть их монархия. Что будет у Советского Союза, если Ленин и Октябрьская революция будут демифологизированы? Сталина и его преступления необходимо было разоблачить и осудить. Советский Союз должен стать правовым государством. Но мог ли Горбачев на практике проводить политику, развенчивая основополагающие мифы? Не даст ли это его противникам важное оружие против него?
Афанасьев решительно с этим не соглашался. У Горбачева могут быть свои тактические проблемы. Но наружу вышли ужасающие факты, а значение их почти никак не было подвергнуто обсуждению. Горбачев все еще пытается доказывать, что коллективизация была оправданным шагом в направлении социализма, хотя за нее и было заплачено слишком дорогой ценой. Но коллективизация вообще не имела к социализму никакого отношения. И пока Ленин и Октябрьская революция остаются окутанными мифами, пока с ними невозможно обращаться как с «объективными фактами» научного исследования, с относительной свободой, которой пользуются историки, может быть в один миг покончено. Афанасьев признал, что всякая попытка подавления натолкнется теперь на сопротивление, и тогда может пролиться кровь.
Многие московские интеллектуалы, с которыми я встречался в те первые месяцы, разделяли его пессимизм. Статья, появившаяся в ту зиму в «Новом мире», заканчивалась призывом к свободной переоценке доктрин отцов-основателей советского государства. «Но без пуль и кровопролития. Этого у нас и так было более чем достаточно. Давайте вместо этого сражаться аргументами и фактами».
Афанасьев затронул радикально важную проблему. Сможет ли нация признать свою вину? Психологическая драма, которую испытали русские в связи с крушением Советского Союза, была столь же сильна, как и драма, пережитая немцами и японцами после 1945 года. Многие, как внутри страны, так и за границей, доказывали, что русские не смогут смириться с настоящим, пока не поймут свое прошлое.
Но для них эта задача оказалась еще более трудной, чем для немцев. Немцы боролись с прошлым, которое длилось всего двенадцать лет и которое никто, кроме горстки фанатиков, не намерен был оправдывать; кроме того, они потерпели неоспоримое поражение в войне. Русские выиграли войну, и победа казалась многим своего рода оправданием режима.
К тому же, сколь бы ни был режим действительно жестоким, он опирался на благородную традицию. Европейцев, совершавших революции на континенте во имя «прав человека», «свободы, равенства и братства», воодушевляли благородные идеи. В Западной Европе современники свержения русского царя рассматривали это событие как избавление от тирании, как часть более широкой революционной традиции, родившейся в Европе из движения романтизма и французской революции. Эти образы революции все еще живут в сознании солидных слушателей, аплодирующих музыкальной версии «Отверженных».