Однако важнее всего было другое: люди сражались, потому что их это устраивало. Я не могу согласиться с тем, что война была “несчастьем” в том смысле, который вкладывал в это слово Уилфред Оуэн, и что ее участники были “несчастными”. Для большинства солдат убивать и рисковать жизнью было не настолько непереносимо, как нам сейчас кажется. Я понимаю, что это звучит шокирующе, особенно если учесть влияние поэзии Оуэна на нашу культуру. Однако даже в книгах самых знаменитых авторов, писавших о войне, можно найти свидетельства о том, что на войне солдаты тяжелее всего переносили не угрозу смерти и не необходимость убивать. Убийство не вызывало отвращения, а страх смерти подавлялся, в то время как получить легкую рану многие даже стремились. Фрейд был близок к истине, когда предполагал, что на войне действует “инстинкт смерти”. Некоторыми бойцами двигало стремление к мести. Некоторым явно просто нравилось убивать: тем, кто был отравлен насилием, война в самом деле могла казаться “чудесной”. При этом солдаты недооценивали свои шансы погибнуть. Хотя для британского солдата во Франции шансы оказаться в числе потерь составляли примерно 50:50, многие были уверены, что колокола в аду звонят не по ним. К зрелищу чужой внезапной смерти они в некоторой степени привыкали (намного большее впечатление производила медленная смерть). Временной горизонт искажался: в бою солдат после долгого и утомительного ночного ожидания жил от мгновения до мгновения. А так как постепенно стало казаться, что и сама война никогда не закончится, в бойцах укоренялся фатализм.
9. Это подводит нас к последнему и самому трудному вопросу: почему, если война не была невыносимой, люди перестали сражаться? Чтобы ответить на этот вопрос, нужно понять, какие расчеты стояли за сдачей в плен, потому что именно массовая сдача в плен, а не массовая гибель предопределяла победу на всех фронтах. Распад германской армии начался в августе 1918 года с резкого увеличения количества сдававшихся в плен германцев. Эту перемену сложно объяснить, однако, вероятно, дело было в том, что сдаваться в плен (и брать пленных) было опасно. С обеих сторон фронта отмечалось множество случаев убийства пленных — в том числе хладнокровного, уже после боя, — несмотря на их ценность как дешевой рабочей силы и источника информации. Отчасти это было побочным следствием кровожадной фронтовой культуры, о которой говорилось выше, — пленных иногда убивали из мести. Кроме того, по некоторым сведениям, часть офицеров поощряла нежелание брать врагов в плен, чтобы усилить в своих солдатах агрессивность. Возможно, в 1918 году такие вещи стали происходить реже, однако это выглядит маловероятным. Вероятнее, что общий упадок боевого духа из-за провала весеннего наступления, болезней и просьбы Людендорфа о перемирии заставлял германских солдат относиться к перспективам продолжения войны с бóльшим скепсисом, чем в 1917 году. Однако было бы неправильно воспринимать эту готовность к капитуляции как усталость от насилия вообще. Хотя на Западном фронте бои прекратились в ноябре 1918 года, война продолжалась в Восточной Европе и в других местах, а в России разгорелась крайне ожесточенная гражданская война между красными и белыми.
Другая память
В свете всего этого стоит критически пересмотреть обсуждавшееся во введении к этой книге утверждение о том, что память о Первой мировой в литературе и искусстве пронизана абсолютным ужасом. Даже многие из известных поэтов, писавших о войне, были настроены не так “антивоенно”, как принято думать. Из 103 законченных стихотворений в стандартном полном издании Оуэна только 31 (по моим подсчетам) можно назвать действительно антивоенными{2229}
. Что касается “Поцелуя” Сассуна, обращенного к “братцу свинцу и сестрице стали”, то авторское отношение к рукопашным схваткам, в которых поэт (прозванный на фронте “безумным Джеком”) не раз участвовал, выглядит в нем по меньшей мере неоднозначным: