— Помутился белый свет, — вздохнул Назар. — А вот сюда, в лагерь, ты воротился зря. Сразу в окопы тебе надо было идти. Там хоть и смертно, зато душа при тебе. А тут — погибель: и душу вымотают, и в глаза наплюют, и, что страшнее, — имя отымут.
— Отчего ж они такие злые, наши-то энкавэдисты? — сам себя и Назара спросил Денис.
— Конешно, не матери таких рожают, — принялся рассуждать соскучившийся, по живому слову Кондаков. — Всякое зло противно божескому порядку. Зло, оно во лжи, а ложь в миру — таково колесо жизни. Семечки-то зла, сдастся мне, сеют там, наверху, в Кремлях да Москвах, а лихо-травка внизу всходит. Вот и злодеят те, у кого душа ко злу оборотилась, изводят народ родной, как и чем ни попади…
— А Речкин-то, Речкин, капрал-то наш, каков, а? — сокрушенно закачал головой Донцов.
— Ну, его-то таким мать родила. Он — от породы такой сволочистый, — категорично определил Кондаков. — Лукав, лукав, бес!
— Вхожу, значит, я в канцелярию, — глотая дым, стал рассказывать Донцов о встрече с Речкиным, — а он стоит на средине комнаты в немецком мундире и, в усладу себе и на потеху особистов, изображает гитлеровца. Ну, думаю, шит в аккурат на тебя… Да и не в России бы служить ему — и так сказать…
— Не толкуй эдак, Денис, — замотал головой Кондаков, — таким, как он, и у нас есть кому служить. Видал, где обустроился, шельмец? Вот погоди, оклемается, пооботрется возле особистов, ему и кубари на петлицы нацепят, и наган дадут. И зачнет этот «капрал» народишко колошматить, выбивая из него врагов и шпиенов. Я знавал таких субчиков…
— Ты, Назар, поостерегся бы шумно говорить об этом, — настороженно прошептал Донцов. — А то ведь знаешь, доносчики и среди нашего брата откуда-то берутся.
— Моя песня спета, Денисушка. Крышка! Отбоялся свое. Мне бы теперь только бога не прогневить. Господи, сохрани и помилуй! — перекрестился Назар. — Вот тебе бы, сержант дорогой, поберечься надо. Ты ишо там не был, в Сибири-то нашей. И не приведи, господи… А им, этим речкиным-запечкиным, тузам и шестеркам всяким теперь недолго злорадить осталось. Наши солдатушки пошли, слава богу. Вот кончится война проклятущая — народ и с них спросит. Отольются и им наши слезы. А то моду взяли: то Блюхеров наших из армии поизвели, а теперь и на рядовых Иванах зло срывают… О господи, услышь мольбу нашу: не грешны мы! Но крест несем твой…
Назар снова перекрестился и попросил табаку на вторую закурку.
— Да ты погоди дымить. На-ка, отведай домашних, — спохватился Донцов. Стянул с плеч котомку и вытряхнул на полу Назаровой шинели овсяные лепешки. — Не ахти какие, но из родной печки. Ешь, ешь да рассказывай, как ты-то уцелел.
— Я-то, как видишь, уберегся. А ребят много сгинуло — боле, чем осталось. И немец гробил измором — мы все дерева обглодали, и мороз валил, как коса траву… Небось, видел, какую могилищу братва для них роет? А пока под сугробами упокойнички наши — вроде как на последнем привале перед вечной дорогой.
— Ну, а как освободили-то? — спросил Денис.
— Немец жесток и лют, а ни души не тронул, когда отходил. Да и наши ловко скумекали — фрицам не до нас было… Что потом? Потом ты все и сам видел… Но кормить кормят. Сытно, слава богу. А штыки так же стоят на часах, как и при немце. Ну, а что дальше будет — одному богу ведомо…
— Раз бог есть — переможем! — с мягкой усмешкой сказал Донцов в лад словам Кондакова.
Скоро домашние лепешки были съедены с солдатским аппетитом, и они закурили по второму разу.