— В один из прочесов (так в деревнях тогда называли рейды чекистов) загребли и отца. Стащили с печки, можно сказать, с того света выволокли — он еще и не оклемался от тифа. На голом черепе ни волоска — до корешков тифозным жаром выжжены, а тело — одни кости-палки да кисет минералу… Разобраться бы да пожалеть, но куда там: дезертир — и никакой тебе пощады! Доказательства просты и явны, даже протокола не стали писать. Шинель с подпаленным подолом — видно, на кострах сушились — висела на гвозде у притолоки. Армейские ботинки с обмотками мать на свои ноги приспособила, а солдатская папаха, выжаренная в печке от вшей, поусохла и в пору мне сгодилась — чай, десятый годок распечатал.
— Одежа-обува на месте? На месте! — орал чекист, перекладывая карабин с локтя на локоть. — Какого рожна доказывать? Сбирайся, мужик, и — шагом арш! По тебе трибунал соскучился.
— Да я, браток, не красный дезертир. Я, еще во-о-н когда, из немецкого плену утек! — стал доказывать отец, колотя в потную грудь иссохшим кулаком. — Понимать надо: это совсем другая пропозиция. Шинелка и у тебя такая же — не в ней же наша вина? К тому же я — раненый. До плена еще фронт прошел.
Отец задрал правую штанину исподников и показал расчесанный иссиня-кровавый рубец раны чуть ниже колена. Чекист покачал головой и без малой жалости сказал:
— На самострел похоже! За это тебе, мужичок, еще добавиться.
Отец, не отошедший еще от тифозной горячки, обезумев, схватился руками за ствол карабина и потянул на себя, будто в рукопашной. Красноармеец пнул отца сапогом в живот, и тот, запрокинув в бессилии голову, долбанулся о припечек и рухнул на пол. Пока он приходил в себя, чекист позвал со двора еще двух красноармейцев. А когда прошла обморочность, отцу приказали собираться. Мать смертно взвыла, будто отец лежал не у печки, а под святыми. Чекист грубо заругался на мать и тут же, лукавя, успокоил:
— Не реви, тетка, для проверки берем. Пойдет с нами в Плавск.
Мать размотала обмотки со своих ног, сняли армейские башмаки и подала отцу. Тот, задышливо хватая ртом воздух, принялся обуваться. Сунув босые посинелые ноги в ботинки, принялся наматывать обмотки прямо на исподники.
— Чего беднишься-то? — строго спросил чекист. — А где шаровары? Ты што дурачка-то из себя корежишь? Не в кольсонах же ты тикал с фронта?
— На пшенцо обменяла, солдатик, — вступилась мать за отца, крестясь на божницу. — Он же, — она показала на мужа, — обвыкши от хвори, есть запросил. А чего я ему дам? Сами — сплошь в голоде, травкой пробавляемся. Но больного-то лебедой не поднимешь.
— Ну, хоть старые портки подай! — не унимался борец с дезертирами. — Ты с нами не шуткуй, тетка.
— Да вот мальчонке перешила старые-то, — заоправдывалась мать, потеребив на мне перешитые отцовские штаны.
— Чего ты к бабе пристал? — заступился отец за мать. — Ай твои богаче живут?… Я и так сойду, в исподниках. Чай, не на парадный плац или в окопы меня, а, как ты сказываешь, на проверку.
Всю дорогу до Плавска мы с матерью вели отца под руки. Разучившись ходить за время болезни, он на первой же верстке сбил ноги. Нудила старая рана. Не хватало сил для нормального шага. Это злило конвойных чекистов, и они, не стеснялись матери, гадкими словами поносили отца за его бессилие. Зато с полдюжины дезертиров, шагавших тоже под дулами конвоя, без притворства сочувствовали нам с матерью и не раз советовали вернуться домой, обещая довести отца до города. Но чутье матери не давало на то согласия. В пути, видно, от малосилия к отцу вновь подступился жар, как бывало в тифу, и он сбросил шинель с плеч и папаху с головы, оставшись во всем белом. Рубаха и безволосая голова занялись испариной, еще пуще задрожали от немощи ноги и руки, и нам с матерью стало невмоготу вести его. Со стороны чужому глазу наверняка казалось: добровольного человека ведут на тот свет.
Так оно и вышло: расстреляли отца на ревкомовском дворе, у конюшенной стены. Расправились без волокитных допросов и бумажных протоколов. Но еще до расправы всех выловленных дезертиров (а их набралось до полного взвода) конвойные чекисты, по приказу своего начальства, согнали на площадь слушать речь представителя центральной власти — Сталина. Площадь перед заводской конторой сразу же после революционного октября была названа высоким словом «свобода». Вот на той площади Свободы и расположились резервные полки 13-й армии. Красноармейцы — пешие и конные — стояли в нестройном каре. Чуть поодаль, за спинами полков, толпился гражданский люд. Отступясь от тех и других шагов на тридцать, расположились плотной кучкой и дезертиры под усиленной охраной. В конец изморенного отца мать, с позволения конвойных, усадила на расстеленную шинель. Словно в бреду, отец просил пить. Но воды не было, и тогда он принялся материть конвойных:
— Окромя нахлобучки от начальства, вам, паразитам, за меня ничего не дадут — ни хлеба, ни наград… Я же — не дезертир, говорю вам. Я с немецкого плену утек — весь и грех мой… Разберутся товарищи командиры — вам же хуже будет! Черти окаянные.