— Нам, к счастью, не приходится исповедоваться таким образом; может быть, оттого, что наиболее умные из купцов никогда не гонялись за званием русского дворянина... Не вам одному, Юлий Петрович, стишки собирать — я тоже один особо люблю: «В тарантасе, в телеге ли, еду ночью из Брянска, все о нем, все о Гегеле, моя дума дворянская».
(Титул действительного статского советника и дворянство купцам жаловали в том случае, если они передавали Академии наук, в которой
— Алексеев туда же, в благотворительность ринулся, — вздохнул Осташов, — театр открыл, присвоил себе срамное польское имя — Станиславский. Верно про него говорят: «Сколько их, куда их гонят и к чему весь этот шум? Мельпомены труп хоронит наш московский толстосум!» От благотворительства не только к дворянству один шаг — к революции. Богдановские сынки вместо того, чтобы чай с отцом развешивать, бомбы делают, куда дело-то пошло, а?!
Гужон сразу же записал про Станиславского — коллекционировал
Осташов достал старинные, потертые часы, открыл крышку, поглядел на циферблат:
— Не опаздывают?
— Еще десять минут, — откликнулся Рябушинский. — Время есть, — значит, опоздают. Мы, русские, чем больше времени имеем, тем шалопаистей им распоряжаемся, оно для нас вроде денег — несчитанное. Ничего, новая пора пришла, она научит время ценить, новая пора дала свободу — только б не свободу зазря терять время...
— Будто раньше тебе, Павел Палыч, свободы было мало. Ты по лошади бей — не по оглобле, чего бога-то гневить? Свобода... Хотели говорить — говорили, собирались на ярмарке, в торговом ряду, в церкви — кто мешал-то? Нынешняя свобода — это свобода рушить... Макара Чудру столоначальником поставят, а Челкаша директором департамента приведут — вот я посмотрю, как вы тогда запрыгаете, все вам, видишь, бюрократы мешали... Платить им надо было больше, лапу щедрей маслить — не мешали б...
— Ты чего бурчишь, старик? — хмыкнул Рябушинский, оглядывая зал биржи, заполненный московскими заводчиками и фабрикантами.
Подъехало на Ильинку огромное множество деловых людей, весь Китай-город запрудили экипажи; Морозов, конечно,
— Я не бурчу, — посмотрев, как и Рябушинский с Гужоном, в зал, вздохнул Осташов. — Гуди не гуди, все одно прокакали Россию. Вон анархисты говорят, что Думы не надо, что вред от нее, и я так же говорю.
Гужон и Рябушинский переглянулись изумленно.
— Да, да, в уме я пока, в уме. Крестьянин на выборы не пойдет — ему работать надо, да и путь по железке дорог; купчишке сельскому лень, он с похмелья страдает; культурному человеку противно толкаться в одном помещении с чернью. Кто ж остается? Пролетарий? А он, пролетарий-то, дурак! Разве он понимает, за кого голосовать? Тут ему ихние вожди себя и подсунут! И Плеханова коронуют, царем назовут! А немца Витте Троцкий заменит!.. Опохабили землю заводами, опохабили. Крестьянин зерно в землю кладет и ждет милости от бога — дождя и солнца. Кто бога чтит, тот царю слуга. А кто у фабричных бог? Машина. И на ту руку поднимали, станки громили. Не умеют власти держать люд на Руси, особо в то время, когда быстро поворачиваться надо, не умеют...
— Чего ж ты новое время ругаешь, старик? — ухмыльнулся Рябушинский. — Ишь как разговорился! И по сторонам не зыркаешь, а раньше-то небось лишнее слово боялся произнесть!