Герасимов был поклонником Владимира Соловьева, тот писал кованно, безо всякой зауми, болел за Русь не словесно, а страдая сердцем: «Милостивый государь, Константин Петрович политика религиозных преследований и насильственного распространения казенного православия истощила небесное долготерпение и начинает наводить на нашу землю египетские казни… На днях различные общества получили безусловное предписание изъять меня и Толстого из своего обращения. Вы знаете, что в моем реферате не было ничего предосудительного, и Вы его запрещаете только потому, что он мой. То же самое со статьями Толстого и Грота: когда кто-нибудь другой скажет „здравствуйте“, то это учтивость, но если то же приветствие произносим мы с Толстым, то это преступление. Ну, не до абсурда ли Вы довели свою систему?! Одумайтесь! Помыслите об ответе перед Богом! Еще от Вас зависит то имя, которое Вы оставите в истории. А если нет, то пусть решит сказавший: „мне отмщение и аз воздам“. Владимир Соловьев».
– Поразительно, а? – спросил Столыпин, наблюдая за тем, как вбирающе читал Герасимов. – Какая сила убежденности, какое чувство собственного достоинства!
– Отлученный Толстой жив и останется на века, – заметил Герасимов, возвращая Столыпину документы, – и Владимир Соловьев останется, хоть и порвали ему сердце, а кто помнит Победоносцева?
– Щегловитовы, – ответил Столыпин с нескрываемой брезгливостью.
– А чего ж вы его держите? – не удержался Герасимов: прорвало. – Почему терпите вокруг себя врагов?! Отчего не уволите их?! Ультиматум: или они, или я! За кресло ж не цепляетесь, сами сказали!
– Вы где живете? – устало вздохнул Столыпин. – В Париже? Вотум доверия намерены искать в Думе?! Да что она может?! Вот и приходится таиться, ползти змеей – во имя несчастной России… Победит тот, у кого больше выдержки.
Герасимов покачал головой:
– Нет, Петр Аркадьевич. Не обольщайтесь. Победит тот, кто смелей. В России если только чего и боятся – так это грозного окрика. А вы предлагаете людям, не умеющим жить при демократии, условия, пригодные именно для Франции…
– Зря торопитесь с выводами, – возразил Столыпин. – а был вчера у великого князя Николая Николаевича… С этими письмами, – он кивнул на папочку. – Показал их ему… Сказал, что победоносцевский выученик Щегловитов играет против меня, намеренно мешая укрепить штаб охраны самодержавия теми людьми, которые безусловно преданы трону… Это я о вас говорил, о вас… Великий князь поначалу отказывался входить в эту «интригу». Я устыдил его: «интрига – другого корня, ваше высочество. Это не интрига, а заговор против августейшей семьи». И тогда он признался, что государь намерен просить меня взять себе в товарищи Курлова, сделав его же шефом корпуса жандармов…
– Что?! – Герасимов даже вжался в кресло. – Курлова?! Павла Григорьевича?! Но ведь это жулик и палач! Он к тому же в деле не сведущ! Вы же сами задвинули его в тюремное управление! Он про вас ужас какие вещи рассказывает!
– Вот поэтому его и намерены приставить ко мне в качестве соглядатая…
– Но вы хоть понимаете, что это конец вашему курсу?!
– Не хуже, чем вы, понимаю, Александр Васильевич… Утром мне телефонировал Фридерикс и просил прибыть во дворец… Сказал по-английски, что государь нашел мне чудного помощника, Пал Григорьевича Курлова. Я просил передать его величеству, что эту кандидатуру отвожу совершенно категорически. За десять минут перед тем, как я связался с вами, позвонил Дедюлин и повторил высочайшее указание прибыть в Царское. Я хочу, чтобы вы поехали со мною. Я скажу государю все, что думаю о происходящем, дабы положить конец всей этой отвратительной двусмыслице…
… Встретив Столыпина с Герасимовым в Царском, Дедюлин попросил обождать: «Государь заканчивает срочную работу» (в городки играет, что ль, подумал Герасимов. Или Жюля Верна в очередной раз перечитывает? ).
– А вас, Александр Васильевич, – дворцовый комендант оборотился к Герасимову, – моя супруга приглашает на чай.
Разводит, понял генерал; что-то случится. Неужели возвращаться буду просто со Столыпиным, а не с премьером?! Ах, зря я не сказал ему открыто, чтоб на колени падал, молил, здесь слезу любят, унижение сильного угодно тутошним нравам; снова струсил, побоялся вовремя ему открыться, теперь поздно…
… Жена Дедюлина, угостив чаем, поддалась журчанию речи Герасимова, размякла, начала говорить о здешних новостях и бухнула:
– А вчера, знаете ли, у нас в церкви, после молебна, ее величество так расчувствовалась, что даже руку поцеловала старцу.
Сердце упало: боже мой, да неужели Распутин?! Но ведь о его исчезновении из Сибири никто не сообщал! Заговор! Зреет заговор! Кто же вывез этого мерзавца в столицу?! Кто повелел охране в Иркутске и Тоболии молчать?! А вдруг это кто другой, не Распутин?!
– Ее величество обладает истинно народным сердцем, – согласно кивнул Герасимов, продолжая игру. – А служил-то кто? Не Григорий же Ефимович?