Он оборвал себя; приучился контролировать не только слова, но и мысли; будь проклята эта ужасная, маленькая, поднадзорная жизнь!
Он едва сдержался, чтобы не сказаться больным и не ехать, когда и назавтра ему не подали ни мотор, ни экипаж, только вечером генерал-губернатор прислал одного из своих извозчиков; когда адъютант передал, что Курлов просит быть настороже, появились террористы, Столыпин ответил:
– Я давно настороже…
Он постоянно чувствовал, как государь всячески доказывал ему, премьеру, его ненужность здесь, во время народного светлого праздника; его демонстративно не приглашали в ложу; во время парада потешных ему вообще не было забронировано место, и он стоял на солнцепеке, чувствуя, как сановники обтекают его, пряча глаза, только б не встретиться взглядами и не поклониться, опасаясь, что заметят; он ощущал это свое звенящее одиночество и в театре, когда стоял, облокотившись на красный бархат, отделявший зрительный зал от оркестра, и усмешливо глядел на безглазых сановников, только еще полгода назад ловивших его взгляд, искавших внимания и слова, и вдруг натолкнулся на два глаза, смотревших на него в упор, и ощутил вдруг усталую радость, приготовившись сказать человеку что-то особенно ласковое и доброе, но заметил, что тот лихорадочно начал вытаскивать что-то из кармана, а потом услышал два хлопка, ощутил запах паленой шерсти и уж после этого возникла жгучая боль в боку, но не отводил взгляда от этих глаз, по-прежнему недвижно смотревших то на него, то на люстру, потом заметил, как Спиридович, стоявший рядом с государем, выхватил саблю и бросился вперед, но началась свалка, его чуть не повалили, стали бить того, кто стрелял в него, в Столыпина, и только после этого он ощутил второй взгляд, точно такой же, как был у того, кто стрелял в него, и понял, что так же недвижно смотрит на него государь, и, усмехнувшись чему-то, Столыпин перекрестил его широким знамением и лишь потом обрушился на пол – никто рук не протянул, все ждали, когда обрушится; тогда только бросились к нему, закричали что-то, и, теряя уж сознание, он почувствовал, как кто-то рвуще выхватил из кармана золотые часы, подарок папеньки, и это было до того обидно, что он заплакал…
«В большом спектакле нет места для статистов!»
План, продуманный до малости, был, однако, взорван изнутри, разлетелся враздрызг.
… Самый доверенный человек Кулябко, подпоручик Цыплаченко, привлеченный к операции втемную, должен был войти в аппаратную и, в случае если увидит что-либо подозрительное или – того страшнее – услышит выстрел, выключить в театре свет, чтобы, как инструктивал его Кулябко, другие преступники не могли произвести повторных выстрелов.
… Вход в аппаратную охранял солдат киевского гарнизона Влас Шворыкин.
Унтер, поставивший его на пост, наказал строго-настрого:
– Без моего приказу в комнату эту – никого, понял, рыло?
– Так точно, понял!
Когда раздались выстрелы Богрова, подпоручик Цыплаченко, стоявший неподалеку от рядового, бросился к двери, рванул ее на себя, но, Шворыкин чуть что не обвалился на него:
– Не велено пущать!
– Идиот! – воскликнул Цыплаченко. – Сдурел?!
– Приказ! – сопел рядовой, оттирая подпоручика. – Мне господин унтер наказал! Не пущу!
– Идиот! – кричал подпоручик, ощущая свое бессилие перед этим темным, тупым, потным недомерком. – Богом молю, пусти!
… Та минута, во время которой Богров столь напряженно глядел на люстру, страстно ожидая наступления темноты, была потеряна.
… Запасной вариант был также предусмотрен Кулябко: он предполагал, что Цыплаченко не успеет, сломает ногу, дернет не тот рычаг, поперхнется воздухом, заговорится с дамочкой, не услышит хлопка выстрела, засмотрится на ложу, будет перекуплен на корню людьми Столыпина, кайзера, папы, богдыхана, чертом, дьяволом – и Богрову не удастся выбежать из театра и сесть в экипаж, где за кучера сидел Асланов-младший, который должен был вывезти Богрова за город, оглушить, привязать к ногам рельс и бросить стоячий труп в Днепр, пусть себе стоит в воде, пока не сгниет.
Но если Богров не успеет выбежать, Спиридович кидается на него с саблей и рубит шею: мертвецы молчаливы, концы в воде.
Однако, когда Спиридович, отсчитав про себя двадцать пять мгновений и поняв, что Богров не сможет убежать, схватил саблю и ринулся на него, один из самых близких людей, генерал Иван Савельевич цу Лозе, повис побелел лицом, тонко закричал:
– Возьмем живьем! Только живьем!
Спиридович мычал что-то яростное, силился оторват от себя цу Лозе, началась свалка, но с каждым мигом понимал все явственнее, что Богров останется жить; иллюзий не было – происходи все это на улице, когда кругом быдло, затоптали б в мостовую, в куски б разорвали, а тут интеллигенты в манишках, семидесятилетние деды, у них лишь в извилинах
– сила, в руках – давным-давно кончилась!
Третий «прокол» произошел, когда Кулябко выбежал из театра, поняв, что Спиридович ничего сделать не сможет, – не отрывать же от него цу Лозе, объясняя: «Дайте ему свидетеля убрать, генерал, не мешайте, право, выполнить наш патриотический долг до конца».