Читаем Горение (полностью) полностью

Теперь, продолжая предыдущие мои письма, я хочу описать тебе впечатления, которые я получаю здесь, рассказать, чем живу. Четверть часа прогулки - это ежедневное развлечение. Я с наслаждением бегаю по дорожке и не думаю тогда ни о солдате с винтовкой, ни о жандарме, вооруженном саблей и револьвером, стоящих по обоим концам тропинки. (Вероятно, я очень смешно выгляжу со своей козьей бородкой, с вытянутой шеей и продолговатым, острым лицом.) Я слежу за небом. Иногда оно бывает совершенно ясное, темно-голубое с востока, более светлое с запада, иногда серое, однообразное и столь печальное; иногда мчатся тучи фантастическими клочьями - легкие, то опять тяжелые страшные чудовища, несутся вдаль, выше, ниже; одни обгоняют другие с самыми разнообразными оттенками освещения и окраски. За ними виднеется мягкая, нежная лазурь. Однако все реже я вижу эту лазурь, все чаще бурные осенние вихри покрывают все небо серой пеленой свинцовых туч, И листья на деревьях все больше желтеют, сохнут, печально свисают вниз, они изъедены, истрепаны, не смотрят уже в небо. Солнце все ниже и появляется все реже, а лучи его не имеют уже прежней животворной силы. Я могу видеть солнце только во время прогулки, ибо окна моей камеры выходят на север. Лишь иногда попадает ко мне отблеск заката, и тогда я радуюсь, как ребенок. Через открытую форточку вижу кусочек неба, затемненный густой проволочной сеткой, слежу за великолепным закатом, за постоянно меняющейся игрой красок кроваво-пурпурного отблеска, за борьбой темноты со светом. Как прекрасен тогда этот кусочек неба! Золотистые летучие облачка на фоне ясной лазури, а там приближается темное чудовище с фиолетовым оттенком, вскоре все приобретает огненный цвет, потом его сменяет розовый, и постепенно бледнеет небо, и спускаются сумерки. Чувство красоты охватывает меня, я горю жаждой познания и (это странно, но это правда) развиваю это чувство здесь, в тюрьме. Я хотел бы охватить жизнь во всей ее полноте.

Будь здоров, мой брат. Обнимаю тебя крепко.

Твой Феликс".

Лишь на третий день Провоторов смог передать Дзержинскому посылку с воли книги. Это не "папироска", это книги, пойди их проволоки сквозь охрану - здесь в тюрьме никому не верят, ни чужому, ни своему.

Заметил, как вспыхнули глаза арестанта - подивился: что в ней, в книге-то? Не хлеб, не табак, не детское письмецо...

...К предмету истории Дзержинский относился особо. Началось это с того, что отец ему, пятилетнему, перед смертью начал читать Плутарха, и мальчик на всю жизнь запомнил, как это интересно - и с т о р и и других людей, иных веков, странных привычек и нравов. Потом мама рассказывала ему, как отец точно и странно определил историю:

- Мы умеем все - до удивительного быстро - облекать в гранит: не успеешь родиться - пожалуйте в землю. Единственно, что в силах охранить память человеческую - это искусство, живопись, музыка и разные и с т о р и и, которые не претендуют на то, чтобы стать "всеобщей историей", но именно в силу этого ею и становятся.

Во втором классе гимназии (Феликс, тогда мечтал сделаться ксендзом) в учебниках классической истории, которая с детства стала для него сводом увлекательных рассказов об и н т е р е с н о м, он отыскивал описание жизней религиозных бунтарей, начиная с Христа и кончая Лютером. Потом увлекся Спартаком, Эразмом Роттердамским, Кромвелем. Он обратил внимание, что все гении - вне зависимости от меры их религиозности - были на редкость беспутными людьми, шатунами, которые легко бросали достаток, дом, спокойствие и отправлялись по свету в поисках истины. Дзержинский подумал тогда, что история хранит очень мало имен, она выборочна в отборе и запоминает только тех, кто смог выявить себя, доказать свою мечту на деле, как случилось с Костюшкой, Байроном, Мицкевичем, Лермонтовым, Кибальчичем, Нансеном, Складовской-Кюри ведь беспутные были люди, с точки зрения обывателя, привычного к у с т о я в ш е м у с я.

Дзержинский еще раз прочитал великих историков, когда начал вести рабочие кружки, а в третий раз вернулся к ним, как к спасительному источнику, в камере ковенской тюрьмы: помимо разума, в истории заключен оптимизм, неподвластный устрашающей поступательности точных наук.

Сейчас предмет истории вновь был его спасением, отключением от одиночества, вовлечением в жизнь, приобщением к будущему: особенно в связи с письмом "Лиги" в Совет Министров - за это надо бить, но бить оружием интеллигенции - знанием.

Гизо серой тенью проскользил по французской монархии, по взлету буржуазии - в банке и производстве, по ее общественной выявленности - в прессе и парламенте, он был похож в своей концепции на "Лигу".

Дзержинский прочитал книги, присланные с воли, - исследования о Гизо и самого Гизо, как цикл интересных историй, а потом попросил у х о р о ш е г о стражника Провоторова перо и бумагу.

Писал Дзержинский на маленьких листочках, "выжимая" из Гизо, из литературы о нем, что может пригодиться в близком будущем, а он верил в будущее, иначе в тюрьме нельзя, иначе - раздавит, втопчет, сломит и уничтожит.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже