- Значит, заключаем соглашение по тактическим соображениям?
- Именно.
- Жаль. Я бы с удовольствием заключил с вами договор по соображениям стратегическим - наивно пытаться сохранить то, что прогнило изнутри, лишено веры, общности интересов, лишено, если хотите, идеализма.
- Феликс Эдмундович, скажите, вы часто ощущаете страшное чувство одиночества? - неожиданно спросил Турчанинов - словно ударил ногой в печень.
Дзержинский увидал перед собою иные глаза: зрачки сейчас расширились, словно Турчанинов принял понтопону, был в его страшноватых глазах тот интерес, который свойствен человеку, ставшему игрою судеб хирургом и зарезавшему первого своего больного на бело-кровавом операционном столе.
- А что вы называете "одиночеством"?
Турчанинов ответил потухшим голосом - ослаб от постоянного внутреннего напряжения:
- Одиночеством я называю о д и н о ч е с т в о.
Теперь Дзержинскому было важно продолжить разговор - что-то такое приоткрылось в поручике, что надо было рассмотреть, размять, исследовать со всех сторон и понять - до конца точно.
- Это тавтология, - задумчиво, после долгой, н а н о в о изучающей паузы, ответил Дзержинский. - Одиночество, по-моему, другое. Одиночество - это если ты чувствуешь свою ненужность.
- И всё?
- В общем - да. Могу развить: одиночество проистекает от вспыхивающего в тебе недоверия к сущности бытия, - жизнь довольно часто радует нас нелепыми обманами: ждешь одного, получается совсем иное. Тогда перестаешь верить себе, своему мыслительному аппарату - "отчего дался в обман?". Здесь граница, водораздел, Рубикон; отсюда можно впасть в мистицизм, решить, что все за тебя отмечено, взвешено, решено и ты лишь пустая игрушка в руках таинственного рока. Тогда лучше не мыслить, а просто-напросто существовать, поддаться, плыть...
- Неужели и у вас такие мысли бывают, Феликс Эдмундович?
- Ничто человеческое не чуждо мне, Андрей Егорович, - ответил Дзержинский, чувствуя внутри тяжесть и обидную, тупую боль.
...Казимеж Гриневский встретил Дзержинского возгласом:
- Пришедших от смерти приветствуют побывавшие у нее в гостях!
- Настроение поправилось?
- Вполне. Спасибо вам. Соседи простучали в стеночку, что вы - Юзеф.
- А вы?
- Я Гриневский, пэпээс, лютый враг социал-демократов.
- Завтракал, лютый враг?
- Да. Вашу пайку к стене положил и два моих куска хлеба сверх - как гонорарий за медицинскую помощь; сам жевать не могу.
- Спасибо.
- Не били?
- Нет.
- Хотя да, вас, агитаторов, не лупят, это только нам достается.
- Я наспорился, браток, предостаточно. Спать хочу.
- Одеяло берите, я уже согрелся.
- Правду говорите?
- Истинную.
Дзержинский взял свое одеяло, лег на койку, укрылся до подбородка.
- Вас как зовут?
- Казимеж.
- В чем обвиняют?
- Шьют нападение на склад с оружием.
- Улики есть?
- Нет. Выбивали.
- Если найдут хоть одного свидетеля - плохо будет. Держитесь, Казимеж, тут люди ловкие. Сидите первый раз?
- Да.
- Ловкие люди, - повторил Дзержинский. - Ухо с ними держите востро.
- Теперь можно как угодно держать: наганы у нас, значит, и власть у нас будет.
- При чем здесь наган и власть? - поморщился Дзержинский. - Власть не наганом завоевывается.
- Словом? - спросил Казимеж, вложив в это смысл усмешливый - улыбаться опасался, губа вспухла еще сильнее, покрылась коричневой, припеченной корочкой.
- Наганом власть следует защищать, наганом и винтовкой, но считать, что лишь оружие даст власть, - наивно. К революции общество идет сложной дорогой, а в подоплеке - разность экономических интересов, как ни крути. Ну, есть у вас наганы, ну а дальше? Власть, если потребуется, выдвинет на улицу орудия. Тогда что? Если солдат не дернет за шнур, если он понимает, что стреляет в братьев, - тогда победа, а коли - нет? Если он знает, что есть заговорщики, которые бомбы кидают? Тогда как? Зачем вам тогда наганы? В казаки-разбойники играть?
- Вы меня что, распропагандировать хотите? Обратить в лоно социал-демократии?
- Сами придете в наше лоно, - убежденно ответил Дзержинский. - Сами, Казимеж.
Он ошибался: той же ночью Казимежа повесили во дворе тюрьмы; двое его подельцев не выдержали пыток, назвали имена, явки, пароли. Умер Казимеж гордо, пел "Червоный Штандар".
Дзержинский, слушая голос его, кусал пальцы, чтобы не так обжигающа была боль: Казимежу накануне исполнилось двадцать лет, почти столько, сколько было самому Дзержинскому, когда он первый раз попал в каземат.
"А. Э. Булгак.
Милая Альдона!
Когда мне становится грустно, я обращаюсь к тебе; твои слова, такие простые, искренние и сердечные, успокаивают мою грусть. Моя жизнь была бы слишком тяжелой, если бы не было столько сердец, меня любящих. А твое сердце тем более мне дорого, что оно меня сближает с детством, к которому обращается моя усталая мысль, и мое сердце ищет сердце, в котором нашелся бы отзвук и которое воскресило бы прошлое.