– Господин Пустошкин? – осведомился лощеный австрийский чиновник с мертвой улыбочкой, при бантике, платочке и с перстнями – возрастом совсем еще юноша. – Генерал Цу Валерштайн приглашает вас. Прошу.
Генерал поднялся навстречу Пустошкину, обменялся рукопожатием, спросил сухо:
– Чем обязан?
– Генерал, я полномочен передать вам вот это, – Пустошкин достал из кармана перламутровую плоскую коробочку, раскрыл ее – блеснуло бриллиантовым высверком. – Дружеский сувенир, свидетельствующий о нашей глубокой вам благодарности за ту воистине дружескую помощь, которую нам оказывают службы австро-венгерской полиции.
Генерал подарок принял, быстро мазнув глазом дверь; сунул коробочку в ящик стола, запер особым ключиком.
– Благодарю, – так же сухо ответил он. – Тронут. Что у вас?
– В Кракове начала выходить анархическая газета «Червоны Штандар». Без вашей любезной помощи мы не сможем до конца точно узнать, кто издает эту газету – называют, впрочем, некоего террориста Доманского. Было бы, конечно, в высшей мере любезно с вашей стороны дать указание на проверку разрешенноcти этого недружественного по отношению к Империи издания.
– Это все?
– Да, генерал. Вот оттиск «Червоного Штандара».
– У меня уже есть второй номер, – генерал достал его из папки. – Честь имею, господин Пустошкин. Я продумаю вашу просьбу и о результатах не премину поставить в известность.
Шевяков подвинул Гуровской чай с лимоном:
– А за давешнее, Елена Казимировна, за типографию Грыбаса, спасибо вам низкое. Вот здесь, пожалуйста, распишитесь. Нет, нет, так сказать, прописью: сто рублей. А потом – цифрою. Спасибо.
– Всех взяли? – тихо спросила Гуровская. – Или только станок и брошюры?
– Всех взяли. Всех во главе с Грыбасом. Так что поздравляю с первым настоящим делом, от всей души поздравляю.
Шевяков бумажку убрал в сейф, возвратился к столику, возле которого сидела Гуровская, и спросил:
– Елена Казимировна, откройте сердце, как на духу: ночью, когда одна, или с Владимиром Карловичем, или с друзьями по партии собираетесь в Берлине – боль внутри чувствуете? Тоску? Гадостность? Или – увлеклись работою?
– Зря вы мне такой вопрос поставили.
– Так не отвечайте, Елена Казимировна, не надо, если жмет.
– Нет уж, коли спросили, так слушайте, Владимир Иванович. Когда я с нашими… Когда я с теми… Когда я за границей встречаюсь со знакомыми… Да, иначе-то и не скажешь теперь… Я когда с ними встречаюсь – вас начинаю отчаянно ненавидеть.
– Меня?! – Шевяков искренне удивился. – Меня-то за что? Я вам, так сказать, помог Владимира Карловича в люди вывести – трибун стал, борец, студенчество его обожает; я вам финансовую помощь оказываю – можете теперь по-человечески жить, я…
– Как жить? – напряглась Гуровская. – «По-человечески»? Или мне послышалось? Это я-то живу по-человечески?! Я смотрю в глаза Либкнехту или Мартову, Дзержинскому или Люксембург, я вижу в их глазах веру, они мне последнее, что у них на столе есть, в сумку суют – и я-то «по-человечески» живу?!
– Тихо, тихо, – отодвинув стул, поднялся Шевяков. – Только не надо, так сказать, сцен устраивать, Елена Казимировна, я вам не муж, и не я вашей любви домогался – сами пришли…
– Вы спросили меня, чтоб я сердце вам открыла? Вот я и открыла его, Владимир Иванович. И грубо со мной говорить не смейте! – Гуровская поднялась. – Понятно?! У вас лицо тупое! – крикнула она вдруг, чувствуя, что срывается на истерику. – Вы дурак! Что бы вы смогли на моем месте там, в Берлине, и здесь, в Варшаве, сделать?! Кто бы с вами за один стол сел?! Вы как половой говорите! У вас мыслей нет
– одна хитрость! Кресты свои за меня получили?! За мою типографию?! За тех, кто мне верит и попадает в тюрьму?! Да?!
– Да тише вы, – Шевяков снова сел на стул. – Ну что вы, право, голубушка, разнервничались попусту? Слова сказать нельзя…
– Нельзя! Если я тащу вас на горбе – молчите! Не смейте говорить в моем присутствии! Платите деньги, говорите просьбу и молчите! Молчите! Ясно вам?! Молчите!
Дальше она кричать не смогла – началась истерика.
3
Аркадий Михайлович Гартинг завтракал обычно на Курфюр-стендам, в кафе «Глобус». Здесь он просматривал берлинские газеты, лейпцигскую социал-демократическую прессу и «Тайм», выписанный из Лондона прямо на его столик: «русского дипломата» знали все лакеи – добр, приветлив и чаевых не жалеет.
За долгие годы службы «дипломат» привык завтракать в самом фешенебельном кафе, слушая речи завсегдатаев, людей сильных, определяющих во многом общественные настроения; запоминал лишь то, что могло пригодиться для службы, это в нем привычка такая была, он невольно фиксировал нужное, словно бы какая-то часть его мозга сама срабатывала, без приказа; улыбчиво раскланивался со знакомыми; новостями перебрасывался лишь с теми, кто знал.
И он, Гартинг, тоже знал – что сказать и кому.
А уж как сказать – тут Аркадий Михайлович был дока, его этому жизнь научила, а жизнь у него была поразительная, другим бы на десяток хватило.