– Да, – ответил Савинков. – И вот что – товарищ Азеф преподал нам урок. Вину беру на себя: я Дзержинского пригласил. Революция не терпит сентиментальностей. Что касается его замечания о дисциплине: каждый из нас волен отринуть дисциплину боевой организации, каждый волен отойти, но если уж не отходит – тогда слепое подчинение Азефу и мне. Слепое. Каждый знает только то, что ему положено знать, и тех только, кого мы вам станем указывать. Любая самодеятельность, любая личная инициатива каждого из вас, каковы бы заслуги у вас ни были в деле террора, будет караться беспощадно.
…Каляев догнал Дзержинского на улице, взял под руку:
– Пожалуйста, извини, Феликс. У нас предстоит важное дело, поэтому нервы у всех на пределе.
– Это Азеф?
Каляев смешался, полез за сигаретами, остановился – не мог прикурить на ветру. Дзержинский смотрел на его вихор с жалостью и щемящей любовью.
– Я терпеть не могу бар от революции, Янек. Он спокойно отправляет вас на смерть. Балмашев убил Сипягина, ну и что? Легче стало? Кому? Балмашева повесили, Цилю забили в тюрьме, Савву расстреляли на Акатуе. Народу стало легче? Что, Плеве демократичней Сипягина? Еще страшнее. А ваш барин костюм носит, какой на Елисейских полях не каждый буржуй себе купит. Откуда деньги, Янек?
– Ты сошел с ума! В кассу партии приходят пожертвования!
– Но не для того, чтобы Азеф тратился на барские костюмы.
– А как иначе конспирироваться?
– Если он хочет конспирировать по-настоящему, незачем тащить вас в этот ресторан.
– Просто тебя, как и многих, отталкивает его уродство. Ты должен его узнать ближе. Он очень добрый человек, Феликс. Нет, нет, тебя оттолкнуло его уродство.
– Над Квазимодо мы плакали. Это ерунда – про уродство, Янек. Но, бес с ним, с вашим Азефом, разберетесь сами, не моя это печаль. Как мама?
– О, мама очень хорошо, Феликс, и Ядзя тоже. Выросла, вытянулась, как тростиночка на ветру.
– Ты их давно не видел?
– Давно. Нет, недавно, но только я их видел, а они не знали, что я смотрю на них.
– Это страшнее, чем на свидании в тюрьме.
– Да.
– Наверное, лучше бы и не смотреть на них так.
– Все равно это было счастье.
– Горькое счастье. Тебе надо идти, Янек?
– Почему? Ах, да… Конечно… Но меня простят. Как-то неловко все это. Ты поймешь Ивана, и Савинкова поймешь, Феликс, поймешь и простишь. Я с открытыми глазами иду на смерть, я счастлив, понимаешь, когда думаю о смертной минуте. Смерть моя не будет напрасной, я хочу этой смерти, потому что она даст жизнь.
– Янек, Янек, товарищ ты мой хороший… Разве изменение в кабинете министров что-нибудь принесет несчастному народу? Неужели вы верите в то, что придет честный?
– Нет, в это мы не верим. Мы в искры верим, в то, что зажжем людей силою своего примера.
– Зажечь можно тех, кто понимает разницу между тьмой и светом. Надо объяснять людям правду, Янек, терпеливо и постепенно. Вы обращаетесь к темной массе, которая станет проклинать вас, которая предаст полиции первой – почитай Максима Горького, он про это страшно написал. Он ведь пришел в село с добром, грамоте пришел мужиков учить, правду им объяснять, а его же и отлупили…
– Так, значит, прав я! Я, Феликс! Объяснять надо после того, как что-то случилось! Вы хотите объяснить все, вы строите огромную схему, но это же рано, безумно рано! Сначала нужны жертвы, много жертв, я готов эти будущие жертвы с вязанками сухого хвороста сравнить, с безымянными вязанками: пусть нас заберут – только бы вспыхнуло пламя! Иначе этот тоскливый, серый российский ужас не пронять, ничем не пронять, Феликс…
Дзержинский задумчиво повторил:
– «Тоскливый, серый российский ужас». Ты дурно сказал, Янек. Если это так – отчего нас так туда тянет? Отчего каждый из нас готов жизнь отдать – не только за несчастных поляков, но и за русских, грузин, армян. Нельзя обезличивать, ничего нельзя обезличивать, иначе мы сами станем маленькими, обезличенными тварями. Не «темный» и не «серый», Янек. Больной. Больная страна. Но разве врач вправе называть того, кто болен, бредит, кто ужас несет в жару, околесицу, разве вправе он обижать этого несчастного гадким словом? Я верю, что если точно определить зло, поставить диагноз, объяснить, откуда можно и нужно звать избавление от недуга, – болезнь сожрет самое себя: организм, здоровье, разум сильнее хвори, Янек, поверь мне, – сильнее.
(Когда по прошествии многих месяцев Каляев увидел окровавленного Егора Сазонова, которого били городовые и лотошники, а потом с близким ужасом уперся взглядом в дымные куски мяса, словно говядина на базаре ранним утром, когда только-только с боен приезжают, и были эти куски дымного мяса тем, что раньше обнимало понятие министра внутренних дел империи Вячеслава Константиновича фон Плеве, тошнота подступила к горлу и вспомнилось ему лицо Азефа, и костюм, который был обсыпан хлебными крошками, и быстрое чавканье сильного рта.