В сапоге, между голенищем и подкладкой, была зашита общая тетрадь в клеенчатой обложке. Достав ее из разрезанного голенища и победоносно потрясая над головой, он хлопнул ладонью по левому голенищу и, словно и не было перед этим предостерегающего разговора с Микитой и предупреждения не говорить о том, о чем можно и не говорить, протянул:
- О! А тут еще одна! Еще тогда, когда понемногу начал поправляться и ковылять, попросил Яринку. Вот она это и зашила. На всякий случай. Чтобы всегда было под рукой... Время такое ненадежное, - начал он оправдываться. - А я, знаете, без этого как без рук. Ну, вот, не зашила бы Яринка, то как бы я теперь?..
Короче говоря, он должен был всегда, везде и при любых условиях рисовать.
По правде говоря, нам, далеким от окружения, в котором создавалось искусство, людям, которые в своей жизни и близко не встречались с настоящими художниками, казалось это его стремление обязательно рисовать при любых обстоятельствах причудливым, возможно, нарочитым. Только подумать! В этом аду, где внезапная смерть является еще не худшим из того, что в любой момент может свалиться тебе на голову, мечтать о каких-то рисунках! Да, да, именно о рисунках! Не о листовках, которые призывали бы к борьбе, даже не о карикатурах, а об обыкновенных, ежедневных зарисовках из окружающей жизни. И это на пороге смерти, которая глядела в глаза из любого парабеллума в руках первого встречного гитлеровского ефрейтора и угрожала сейчас ему так же, как и нам!
И нужно, действительно, быть очень молодым, очень наивным и очень верить в свою звезду, чтобы иметь желание рисовать в этом царстве смерти, крови, вшей, голода и холода! Мы еще не могли понять, что руководит его поступками. Но он был таким искренним, таким славным и симпатичным парнем! И это ж именно он осветил, словно солнечный луч, наш мрачный "салон смерти", отогрел и оживил наши души! Так как же мы могли не помочь ему? И мы все как один стали помогать ему словом, советом и делом. Кто-то разыскал тонкую заостренную дощечку, кто-то вырыл в углу под стеной ямку и выстлал ее соломой, обернул тетрадь грязной портянкой. Тетрадь спрятали в ямку, прикрыли фанеркой и засыпали землей.
А чтобы ее не выгребла собака в случае обыска, не пожалели доброй полугорсти подаренного нам самосада и посыпали это место.
Вторая тетрадь так и осталась в голенище. А эта всегда должна быть под рукой. Выпадет подходящая минута, подними фанерку, примостись за плитой и рисуй! И мы только радовались тому, что могли хоть чем-то отблагодарить парня за все, что он сделал для нас. Пусть рисует, если это доставляет ему удовольствие, пусть будет для него в этой кровавой яме хоть какое-нибудь развлечение, которое отвлекало бы его от тяжелых мыслей о нашем невыносимом существовании.
Пускай забавляется! В конце концов, если даже его рисунки попадутся на глаза немцам, что они увидят там?
Что они, эсэсовцы, убивают или расстреливают пленных?
Что гибнут за колючей проволокой люди? Да на фоне таких картин эсэсовцы сами охотно фотографируются! Ничего злонамеренного не заметят, следовательно, и в его зарисовках. Ну, уничтожат, ну отберут, ну, наконец, самое худшее, могут избить! А что, если и убьют?! Но они в любой момент могут убить и без этого, просто так, под настроение. Нет, пусть у парня будет это развлечение!
Так думали мы.
Но думали так недолго.
Действительно, он был молодым и вправду еще наивным. Был он, если уж говорить откровенно, кое в чем даже легкомысленным, вернее - неосторожным.
Но вместе с тем он был очень чистой и цельной натурой. И еще - он был художником. Настоящим, талантливым художником! Не потому только, что где-то за год до войны закончил художественный институт, что где-то там что-то уже иллюстрировал и выставлял. Нет, он был художником от рождения, по призванию. Искусство было его жизнью, делом, без которого нельзя жить, как без воздуха! И верил он не только в свою звезду, но и в нашу, верил в силу своего народа, своего государства, верил в нашу победу. Верил искренне, глубоко, не колеблясь, всем сердцем.