Послезавтра наступило быстро, и с утра уже местность начала подавать признаки жизни: по обычно малолюдному шоссе засновали автомобили, причем почти все заворачивали на турбазу. Машины бросали тут же, у развалин водонапорной башни и фонтана, почти все ручкались с Катей, как старые знакомые. Абдула, будучи уведомленным, что ночью ему предстоит поход в общеполезных целях, в веселье не участвовал, на приветственные возгласы отвечал отрешенными поклонами. Вообще, было видно, что он сам не рад, что надоумил гостей наведаться в Волчью Яму, и никак не может в толк взять — какой бес его за язык потянул.
Посмотреть на этих волкопоклонников было интересно: возрастом от пятнадцати до бесконечности, кто в мехах, кто в коже, кто на авто, кто на мотоциклах, некоторые в татуировках с головы до пят, иные, напротив, в строгих костюмах, которые по приезде переменяли на более подходящие для похода одеяния. Различные были люди, но ненормальность ощущалась в них общая.
Еще вчера в результате летучки было определено: Крячко остается с Катей; Гуров, прихватив Абдулу в качестве толмача и проводника, отправляется в Яму. Вышли, по его настоянию, лишь когда стемнело и все понаехавшие уже покинули турбазу и стеклись, ручьями и реками, в сторону капища.
Несмотря на хромоту, передвигался Илья быстро, и все равно почти час шли по полю, которое поднималось сперва еле заметно, потом все круче и круче, наконец, отбросив притворство, вздыбилось, как гора. Вдруг под ногами разверзлось то самое ущелье; спуститься тут было невозможно, обрыв был слишком крут. Из леса выползал туман, а внизу, в Яме, прыгали и переливались огни костров, как из преисподней.
— Здесь не спуститься, — почему-то шепотом сообщил Абдула, — сюда ведет проход, бывшая дорога для техники и грузовиков, он правее. Остаемся тут или спустимся?
— Остаемся.
Они залегли на самом краю, все, происходившее внизу, было как на ладони: волкопоклонники были там, разбившись у костров. Кто-то бренчал на гитарах, пиликал на каком-то неведомом инструменте, одновременно гнусаво, мелодично и печально, отчего по спине пробегала дрожь, хотя ночь была теплой. Кое-где виднелись какие-то распущенные то ли штандарты, то ли флаги, черные, трепаные.
Закурился сизоватый дымок, Абдула потянул своим прекрасным носом, с позабытым чувством причмокнул:
— Чистейшая, зараза… сказочная. И где только берут?
Вереницей вышли семеро, неся на высоко поднятых руках на красной растянутой ткани череп, похожий на волчий, — повидавший виды, белый-пребелый, в нескольких местах перехваченный жестяными полосами, чтобы не распадался.
По мере того как процессия приближалась к самому глубокому месту ущелья — тому самому, которое Гурову на фото показывала Мария, все в каких-то идольских артефактах и тряпках, — стихали музыка и разговоры. Наконец воцарилась полная тишина, даже ни одна лесная тварь не смела голоса подать, — и тут раздался вой. Сначала негромкий, тонкий, он становился увереннее, крепче. Он не был похож на настоящий, слишком музыкален, звучал пародией, как если бы кто-то пытался бормотать абракадабру, изображая разговор на иностранном, незнакомом языке. Иногда вой становился жалобнее, иногда звучал угрожающе, но страшно не было. Тут вступил кто-то второй, третий, четвертый, наконец, к полной луне поднимался вой десятков глоток, как будто каждый старался что-то выдавить из себя, оторвать то, что оторвать можно лишь после смерти. Неумело это было, не страшно и глупо до такой степени, что захотелось зажать уши.
Абдула отчетливо скрежетал зубами, приговаривая: «Бесноватые… дурачье! Шлендры ублюдочные…» — и добавлял какие-то скрежещущие, из самого горла выкарабкивающиеся слова, смысла которых Гуров пусть и не понимал, но постигал вполне. Это был самый грязный, дремучий мат, тем более гнусный, что издавал его человек взрослый, культурный и воспитанный.
«А ведь ему чисто физически плохо от этой какофонии», — вдруг понял сыщик, искоса поглядывая на спутника. Луна светила как днем, и было видно, что глаза Абдулы налиты кровью, и даже как будто белесые кудри встали дыбом.
— Ну, хватит, — вдруг сказал он. Поднявшись на колени и подняв синее, как у покойника, лицо, завыл.
Он выл и выл, медленно поднимаясь и постепенно закидывая голову, сначала коротко и достаточно тихо, потом все длиннее, на одной ноте, и это простое чередование «о» и «у» звучало не тоскливо, а по-хозяйски, угрожающе, прибавляя в силе и тембре.
«Он не вдыхает уже секунд двадцать, — отрешенно думал Гуров, — ничего себе легкие у парня…»
Там, внизу, опомнились и принялись выть в ответ, некоторые подтявкивая, как подростки-полуярки, другие тоскливо, как волчицы. Илья стоял уже в полный рост, запрокинув лицо, балансируя на краю, как будто дирижируя диким этим хором, и, пока сыщик соображал, за что его хватать, в этот момент край старого карьера осыпался. И стоящий, раскинув руки, канул вниз, в пылающее огненное ущелье. Руки и ноги кружились солнцеворотом в облаке пыли от осыпающегося песка и земли — и, наконец, фигура его докатилась до дна, и к нему тотчас ринулись со всех сторон.