- Не могу, некогда. Сейчас придет ребе. У меня урок.
- Хлебни хоть капельку.
- Завтра...
Я со смехом бегу прочь.
БАНЯ
Для меня суббота начинается с конца четверга.
Поздно вечером мама решительно выходит из магазина, вырываясь из суеты будней.
- Башенька, где ты? - кричит она - Саша, мы идем в баню, белье готово? Поживее, мне некогда!
Служанка быстро заворачивает белье и перетягивает такой толстой бечевкой, что трещит коричневая бумага. Надевает на меня пальто, обувает галоши, туго завязывает башлык. Мне трудно дышать, наворачиваются слезы.
- Не реви, дурочка! - Саша вытирает мне мокрые глаза - На дворе мороз, сохрани Бог, простудишься!
Мы с мамой выскальзываем с парадного хода, как будто суббота уже наступила и магазин закрыт. Идти через магазин, неся под мышкой тюк белья, пусть даже в оберточной бумаге, маме было бы неловко.
Там и правда полно народу, еще задержит кто-нибудь.
А мы спешим. Мама дотянула до последней минуты. Сани уже ждут. Извозчик каждую неделю один и тот же, стоит напротив дома - знает, что по четвергам примерно в этот час мама отправляется в баню.
На улице морозно, нас сразу облепляет холодная снежная пелена. В санях можно укрыться, и по тому, как мама обхватывает меня рукой под потертым одеялом - чтоб не вывалилась! - я понимаю: она уже забыла про суматоху магазина, откуда только вынырнула.
Вместе с санками она летит в свежесть и даль и, не дожидаясь субботы, вся уже трепещет молитвами, которыми Бог повелел встречать ее приход.
Ехать недолго, тем более напрямки. Мы катим в темноте, понизу, вдоль речушки. Витьбы. Еврейские бани тут рядом.
Кругом тишина, санки рассекают звенящий воздух. Видно, как на другом, высоком, берегу, подрагивая, мигают огоньки. Это светится ПадлО, маленькая рыночная площадь.
Рынок мне хорошо знаком. Я знаю там и торговцев, и вжавшиеся в землю лавочки, особенно молочные. Не помолясь, страшно спускаться по ступенькам мокро и скользко. И всегда холодно, как в могиле.
На серых стенах проступают капли воды, тусклая закопченная лампа теряется под самым потолком. Свет почти не доходит до желтых брусков масла и таза со сметаной, не говоря уж о похожих на детские головки шариках твердого гомельского сыра.
Ясно видны только большие весы, троном возвышающиеся посреди подвала. Цепи болтаются, как две пышные черные косы, медные чаши торжественно принимают жалкие порции съестного, будто сама Фемида вершит суд.
Торговки расхаживают по подвалу закутанные, с лоснящимися рукавами. Проворные пальцы, торчащие из митенок, отрезают куски масла, наливают молоко в крынки, комочками-снежками накладывают творог.
И все время вопят, будто их кто-то лупит сзади. Может, так теплее.
Клубы пара нависают облаками, нет-нет да громыхнет где-нибудь ругательство. И пошли огненными пачками с прилавка на прилавок разгораться брань и ссора.
- Чума ей в глотку! Это у меня-то порченый товар?
- Провалиться мне, если вру! Ах ты!..
Торговки переходят на визг. Будто черные мыши сцепились в норе. Полыхают проклятья, и раскаляются угли в уличных жаровнях, около которых сидят обмотанные большущими платками сгорбленные тетки с корзинками жареных бобов.
Торговки ругаются так истово и сочно, что в полутемном подвале становится веселее. Их крики догоняют и провожают везущие нас в баню сани.
Петардой донеслось особенно забористое словечко. И тут же снег прибил его к земле, а мы доехали.
- Даст Бог, заедешь за нами часика через два, - говорит мама кучеру, хотя тот и сам все знает - за столько-то лет!
В деревянных сенях путь преграждает закутанная в сто одежек кассирша. Сидит, как куль, и не шевелится, виден один нос да кончики пальцев. Рядом с ней на столе рулон билетов, мороженые яблоко и груша и бутылка с сизоватым от льда квасом на донышке.
Словно отогреваясь от нашего дыхания, она медленно разлепляет и раздвигает в знобкой улыбке смерзшиеся губы.
- Целый день сидеть - окоченеешь, - говорит она, потихоньку оживая. Дует страшно. Пока дождешься хоть одну живую душу - кровь застынет.
Мама сочувственно улыбается в ответ и покупает для меня яблочко или грушу.
Мы толкаем низкую дверь в предбанник. Звук откинутой щеколды пробуждает от дремы двух или трех женщин в платках, накинутых на голое тело.
Как потревоженные мухи, они срываются с лавок, бросаются к нам и тараторят:
- Здравствуй, Алточка! Добрый вечер! Так поздно! Как поживаете, Алта? Детки здоровы? А ты как, Башенька? - Со всех сторон меня принимаются тискать. - Да ты, право слово, растешь, как на дрожжах!
Банщицы страшно рады - не зря они тут кисли. Платки черными крыльями спадают на пол. Я жмурюсь от телесной белизны.
От женщин исходит свет и чистота.
В предбаннике влажно, банный жар мешается с уличным холодом. Я еле узнаю банщиц, хоть вижу их каждый четверг. Мне кажется, что ни неделя, они становятся все старее и уродливее.
Младшая обхватывает меня костлявыми руками, от нее еще пахнет отсыревшим платком.
- Холодно, да? Платье уже расстегнула? А сменное у тебя с собой? Тогда бросим это в сундук. Ну-ка, подними ногу! Давай-давай!
Она пришпоривает меня, будто лошадь.