Они приехали в полицейский участок. На белой известковой стене были намалеваны дорожные знаки. Дежурный офицер за столом встал при их появлении. Топилась железная печка. На ней урчал чайник, и вокруг, поджидая, когда он вскипит, сидели полицейские с оружием. Волкова и Марину провели в большую голую комнату. На полу бугрилось огромное ватное стеганое одеяло, и под ним вдоль стен выглядывало множество детских голов. Мгновенно повернулись на их появление. Замерли, мерцали глазами, готовые юркнуть под одеяло, как мыши в норы. Волков испугался обилия детских, чутких, не знающих, что их ожидает, глаз. Старался придать лицу выражение беззаботности и веселости. Улыбался, кивал, понимая, что дети ждут не его, а свободы, встречи с родными.
— Их забрали прямо с улицы, из толпы, во время беспорядков, — пояснял офицер, и дети, отбрасывая одеяло, вылезали, выскакивали, окружали их гомоном, скачками, нетерпеливыми, юркими телами. — Просто для того, чтоб они не погибли, чтоб их не растоптала толпа. Кое-кто из них безобразничал, бил из рогаток фонари и окна. Это и понятно. Где взрослые, там и дети. Их научить не трудно. Были среди них и раненые, и убитые. Мы оповестили родных, и через час их всех выпустят. Враг использовал самое подлое средство: кинул под пули детей.
Марина переводила. Волков оглядывал детские бритые головы, курчаво-нечесаные или накрытые плоскими тюбетеечками, и отовсюду смотрели ждущие, вопрошающие глаза: «А что с нами будет? Нам не сделают плохо? Нас скоро отсюда выпустят?»
— Пожалуйста, спросите вот у этого, — Волков кивал на маленького чумазого мальчика в плоской шапочке, с быстрыми ужимками, красным, бегающим по губам языком, — спросите, как он попал в толпу?
Она наклонилась к мальчику, спрашивала, а Волков, слушая, по глазам видел, что тот понимает вопрос, понимает, что опасность ему не грозит, знает, как отвечать, лукавит, все еще боится, но и усмехается, дергает в зрачках блестящие, хитро-наивные точки.
— Он говорит, что пускал на улице змея. Его поманили незнакомые люди, сначала дали монету, а потом увели в толпу. Заставили вместе с другими кричать: «Аллах акбар!» А кто не кричал, того щелкали по голове и щипали. Его так ущипнули, что до сих пор синяк на руке. Один человек поставил на землю магнитофон, дал ему в руки репродуктор и велел держать. Потом включил магнитофон, а там очень громко кричали: «Аллах акбар!», и сам ушел. Потом толпа побежала, а он все стоял с магнитофоном. Его и забрали в милицию. Он говорит, если узнает в лицо тех людей, придет и скажет. А если ему дадут пистолет, он сам их поймает и приведет. Он спрашивает, скоро их всех отпустят или еще будут наказывать?
Острое, живое, очень умное, чумазое, подвижное лицо. Волков помнил подобные в детстве, в соседнем доме на Палихе, где жили «уличные», полубеспризорные мальчишки, совершавшие налеты на другие дворы, дравшиеся, игравшие в «расшиши» и «пристенок», ездившие лихо на подножках трамваев, причинявшие массу хлопот участковому, оставившие по себе ощущение удали, буйства, веселой, иногда жестокой энергии. Вот такое было это лицо, в темных подтеках от высохших слез, в трепете страха, ума и лукавства, беззащитное, вызывающее боль. Волков не удержался, протянул руку. Погладил по шапочке, по каракулевой голове. Почувствовал, как затих под его ладонью то ли в радости, то ли в испуге.
— А теперь у этого спросите, — он кивнул на худосочного подростка с длинной шеей, вялым лицом, на котором уже лежало утомление жизнью. — Он был тоже в толпе?
— Да, — ответил тот, не глядя в глаза, а куда*то мимо, сонно и равнодушно.
— Что ж, и его они тоже били?
— Били, — равнодушно ответил тот, и казалось, ему все равно, отпустят его или нет, или снова погонят в толпу, или станут наказывать здесь. Его недетская, обессиленная, лишенная соков душа унаследовала от предшествующих поколений вялое, тупое смирение, равнодушие к жизни и смерти, готовность подчиниться любому давлению извне и, если потребуют, послушно исчезнуть, не оставив по себе ни следа, освободив место для точно такой же души, забитой и бессловесной. «Какая сила, — думал Волков, — какая любовь должны коснуться этой судьбы, чтобы она воскресла, развязались перетягивающие ее узлы, потекли огненные соки юности. Чтобы она своим воскрешением рассекла череду безгласных смертей и рождений, победила в себе раба, повела от себя породу иных людей, открытых вере, красоте и подвижничеству». Так думал Волков, глядя в тусклые рыбьи глаза подростка, в его размытые, лишенные выражения черты.
Дети толпились вокруг, ожидали вопросов. Охотно отвечали, шумно перебивали друг друга. Только один остался сидеть под одеялом. Волкова поразило его сосредоточенное, чистое, смуглое лицо, на котором держался не страх, а болезненное, незавершенное раздумье. Двигалась какая*то большая, неясная, непомерная для детского сознания мысль.
— Пожалуйста, вон того, — попросил он Марину. — Вон того расспросите.