Читаем ГориславаПовести полностью

Честняком скажу тебе, Винамин: не ценю старика ни в грош. Трусливый. Злой. Ехидный. Подопьет, залезет на крышу и поет в трубу матерные песни. Сшибся с вином, мало мне помогает. Нервами я давно ослабела. Сердце по-ненормальному тюкает. Хотели в районную больницу положить — отбоярилась. В нашу лечебницу с одной болезнью ляжешь, с тремя выйдешь. Бабушка по врачам не ходила, без малого девяносто прожила.

Выпивать надо в удобное для души время, мой черт лупит перегонку в любой час. Не раз белой горячкой загорался. Пыталась отбить его от вина. Настригла собачьих когтей в водку. Две недели настаивала. Стал томиться поутру, на опохмелку просить — набулькала стакан. Понюхал, лизнул водку и стеклянное донышко потолку показал. Вдруг шарахнулся на четвереньки, оглашенно загавкал, завыл по-собачьи. Струхнула сперва. Думала: порешила мужика. Он, ехидна, провылся, сел за стол и просит: наплещи еще собачьей когтевочки, хороша шибко… Соседка выдала секрет про мое лекарство, вот и разыграл меня.

— Подействовала настойка?

— И-и-и, — безнадежно махнула рукой Матрена Олеговна, — пуще прежнего жрать стал. Ошабанит бутылку — мор-день заалеет. Его могила отрезвит. Науськалась я с ним за жизнь. Раздумаюсь иногда — не опоил ли он меня чем. Можно на душу порчу навести, без аркана связан будешь, от дурного человека не уйдешь. Заговаривал же Крисанф медведя. Встретил на ягодах, залопотал: «Иди, мишенька, своей дорогой, расти деток… нет нужды тебя трогать… мясо в магазине есть, опять же потроха разные продают, ноги на студень… ступай, мишенька, ступай, родной…». Бормочет, бормочет и отведет косолапого.

7

Торопилась Матрена Олеговна выплакаться сердцем, поведать о горестях, о полувеке совместной жизни, прожитой без любви. Представил я хаотическое нагромождение тревожных лет — сделалось жутко. Великое смирение и терпение выпало на ее долю. Одним колдовством и чародейством не задурманить такую натуру. Существование Матрены Олеговны выходило за грань простого понимания обыденной жизни. Она сотворила для себя обособленный, замкнутый мир, прожила в нем, как в долгом неразгаданном сне. Мучительно жить, когда все у супругов порознь: души, постели, кошельки.

Пыталась оставить при колхозе сынов. Внушала: «Чего ездить с места на место, ремками трясти. Колбасных оград нигде нету, манна небесная давно ссыпалась. Везде работать надо». Дети скрадывали ее одиночество. И это порушено, отдалено сотнями верст. Долги нарымские зимы, вьюжливы.

Никакой весне теперь не растопить оснеженную голову Матрены Олеговны. Мороз долгой жизни покрыл знобкой изморозью гладкие волосы.

Старик заглубился в бетонное подземелье, ушел от солнечного света и света людских глаз. Заберись Игольников даже в самое нутро преисподней, он и там не нашел бы покоя своей запятнанной совести, защиты от скверных дум. Вскакивал с лежанки, лунатично шастал по избе, прислушивался к ветреной ночи. Без топора и электрического фонарика на двор не выходил. Темень за сенной дверью стояла антрацитовой стеной. В звуках ночи мерещилась всякая чертовщина: кто-то крадется вдоль завалинки… подсовывает под стожок сена просмоленную паклю… стоит за углом, выжидает удобного случая, чтобы полоснуть по темечку топором. Страх старика передавался Матрене Олеговне. Рассказывала:

— Смотрю, не вижу никого… чую: кто-то ходит, скрипит половицами… шаги ближе, даже воздухом избяным наносит на меня. Я к печке. Тянусь за клюкой, кто-то руку мою отводит и… шерстью касается. Не иначе нечистая сила поселилась под нашей крышей. Впору хоть избу оставляй.

Мудро людьми говорено: ложка к обеду, слава ко времени, совесть повечно при себе держи. Меня никогда голод к воровству не толкал. Всяко жила. В муку толченого моха и коры осиновой добавляла, но руки в добро колхозное не запускала. Старик меня не понимает. Смеется: «Ты, Мотря, запросто святой можешь стать». Зачем мне святость, лишь бы клятости от людей не было. Конечно, кладбище всех замирит — воров и судей, подлецов и честных. Не скрою: верую в бога. Не охамил он меня ни разу, не упрекнул ни в чем… но жить тошно. Страсть порой задавиться хочется.

Мой старик с детства ушляк: прокатит на палочке верхом, за провоз деньги попросит. Украл в вагоне кошелек с деньгами, припечатал к скуле, платком привязал. Его обыскивают, по карманам шарят, он скорчил рожу страдальческую и картавит: «Ох-охушки, зубы проклятые замучили…».

Хозяин сидит у простенка под численником. Вспомнив давнюю проделку, ухмыльнулся:

— Самая удачная операция в моей жизни… дурни! Кошелек у щеки, они по карманам шмон наводят… А на меня, Мотря, не ворчи. Жизнь под уклон скатилась, все ерепенишься.

— У тебя гнусаря научилась.

Перейти на страницу:

Похожие книги