В это время Нартов ехал в Берг-коллегию. Не снимая теплой шубы, велел подканцеляристу Полыцукову писать прошение на имя его императорского величества Павла Первого, чтобы вместо рудознатца — крепостного крестьянина господина Лазарева — на Урал разрешили отбыть фурлейту гвардии Преображенского полка Екиму Меркушеву. Полыцуков удивленно вскинул чуть приметные бровки, по лицу президента все угадал, уронил на бумагу кляксу.
— Перепиши, — сказал Нартов. — Срочно.
Наутро Полыцуков пришел в коллегию с красными глазами. Чиновники подтрунивали над ним за излишества в поклонении Бахусу, а он молчал, ожидая кого-то. Пред ним лежала бумага, свернутая пополам, сверху на ней было написано: «Апреля 13, года 1797».
В высокие окна Берг-коллегии врывались лучи утреннего солнца, на подоконнике прыгали воробьи, воровато заглядывая в свое отражение.
Наконец-то появился старикашка, понюхал табачку, сладко чихнул, сказал, что Полыцукова спрашивают преображенцы. Подканцелярист заторопился, опрокинул чернильницу.
Внизу у лестницы стояли Данила, Еким и Кондратий.
— Мы с Таисьей давно готовы… Когда же выпустят из лазарета Моисея?
Полыцуков всхлипнул, сунул в руки Даниле бумагу и убежал. Данила начал читать: «Моисей Югов, находясь в неизлечимой чахоточной болезни, 13-го числа сего месяца волею божею помер».
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
Вешние леса торопливо всасывали солнечное тепло, бродящие земные соки. Ели, пихты, лиственницы поводили помолодевшими ветвями, широко распахивали их навстречу теплому ветру. Клейкие листочки осинок радостно крутились на ветках, и деревца казались летящими. Белые с бурыми бархатками стволы юных берез ярко блестели, освещая лес. По глинистым косогорам медными искорками цвела мать-и-мачеха. Гомонила мелкая лесная птица, оповещая сородичей, что место под гнездовье уже занято, пусть ищут другое.
— Хорошо на воле, как хорошо. — Еким дышал полной грудью и не мог напиться ключевым, душистым воздухом.
Таисья удивленно озиралась по сторонам. Она, прожившая столько лет в лесу, никогда не думала, что в нем может быть этакая красота.
Серые санкт-петербургские камни, редкая бледная зелень садов остались позади, далеко позади. Маленький дорожный возок, верх которого при непогоде можно было поднимать, быстро катили по дороге три крепкие лошади. На деньги Берг-коллегии и часть жалованья рудознатцы запаслись и оружием.
Данила долго уговаривал Таисью: дорога дальняя, опасная, пусть останется в городе, родит, а потом он приедет и увезет ее. И Кузьмовна, пригорюнясь, тоже поддакивала. Но не находилось таких слов, чтобы убедить Таисью.
— Будь что будет, а только лишь бы вместе, — упрямо твердила она, и на ее раздобревшем лице была такая решимость, что Данила все-таки сдался.
Долго стояли они у могилы бунтаря и балагура Василия Спиридонова, долго молились за упокой чистой и слабой души Тихона. А перед самой дорогой три побратима пришли на бедное кладбище тюремного лазарета. На влажной земле могильного холмика показались зеленые глазки травинок, толстый жук добродушно ворочал комышки глины.
— Ну… прощай, Моисей Иваныч, — моргая, сказал Еким. — Прости…
Он задохнулся, в горле заклокотало. Данила стоял, низко уронив голову, по-ребячьи всхлипывая. Кондратий хрипло прокашлялся, тяжело опустился на колени, припал щекой к березовому кресту. И вдруг поднялся, ахнул, погрозил безоблачному небу черным кулаком. Скорбно, молитвенно пели сосны.
Кондратий проводил побратимов до заставы. Одиноко стоял он на дороге, без шляпы и парика, опустив огромные руки, ссутулив плечи, навсегда таким врезаясь в память…
Дорога была знакомой. Оберегая Таисью, ехали медленней, чем хотелось бы. По очереди рудознатцы садились на козлы. Еким рассказывал о приключениях, которые выпали на их долю в этих вот местах. Ныне дорога была безлюдна, только содержатели станков в ужасе смотрели на солдат-преображенцев, торопливо кормили их, отводили лучшие места для ночлега.
Вскоре путники вызнали и причину этого. Ветер принес запахи застарелой гари. На повороте вытянулись печные трубы, черными пальцами торчащие из перемешанной земли, сквозь которую пробивались первогодные злые травы и побеги молодой крапивы. Бельмастый старик копался в головнях толстым суком. Завидев солдат, он заойкал и трусцой пустился к лесу. Еким нагнал его, притащил за ворот.
— Да ты, дедко, не пугайся, — ласково сказала Таисья. — Мы такие же мужики.
— Все вы такие жа! Да я и не пужаюсь, просто обык бежать, — прошамкал старик.
Глотнув из фляги вина, он совсем расхрабрился:
— Пымали в нашем лесе анпиратора Петра какого-то, не помню, да еще евонного ватамана Еремку. Пымали да зачали казнить. А народишко-то, само собой, за анпиратора поднялся — с вилами да аглобельцами. Еремка-то на конь и ходу. Сколь человеков постреляли, анпиратора удушили, а домишки пожгли…
Старик заплакал, пошел в лес. Еким в сердцах хлестнул лошадей вожжами. Вот и Еремки нет в этих лесах. Где-то он скитается, что-то ищет? И перевозчик через Оку оказался другой — шустрый, хитроглазый. Благо, что с гвардейцев три шкуры содрать не посмел.