Класс для занятий танцем был с паркетными полами, покрытыми красной мастикой, пачкающей балетные туфли, с зеркалами от пола до потолка, с набегающим на одну сторону изображением вереницы девочек у станка... Шура давно отвыкла от зеркальной симметрии углов, стен, арок, проблесков стекол, верениц девочек, словно дрессированные мартышки подражавших друг другу в движениях и позах, среди которых она не сразу смогла узнать себя. Девочек было двенадцать. Шура стояла у станка восьмой, а на середине класса — третьей, в третьем ряду, и все время путала себя то с Таней Субботиной, то с Милой Новиковой, в таком же черном трико, с такими же косичками, убранными в тугую корзинку, с такими же удлиненными руками и ногами, как и у нее. Шура не смела никому рассказывать о своих галлюцинациях, которых в прежние, довоенные времена у нее не было... Пока Шура лихорадочно отыскивает свое изображение в зеркале (опущенная вниз рука открывается во вторую позицию), руки девочек проходят через седьмую позицию в первую, а она беспомощно машет крыльями, как мельница, пытаясь установить контакт между собою и отражением. Шура боялась признаться себе, что зеркало вместе с вереницей девочек в нем пугает ее. Оно как будто возвращало ее в ту точку времени, в которой она была такой же беспечной и доверчивой к собственному изображению, как Таня с Милой. Шура тоже была такой девочкой, пока время не сожрало город, но теперь вся пластика и координация движений у нее были непоправимо нарушены блокадой и, чтобы восстановить их, следовало бы забыть о Ленинграде, сделать вид, что прямо из балетной студии Ольги Иордан она эвакуировалась в московское хореографическое училище с чемоданом собственных отражений, распакованных ею в таком же высоком и беспамятном зеркале... Да, хорошо быть Таней или Милой, моющей раму с переводной картинкой дали, на которой проступают лупоглазые краски женственного по своей природе искусства, оно создано из ребра реальности, Мила моет раму, поставляет изображения дня или ночи, заводских труб или крон деревьев, припорошенных сумерками,
Как только Шура получила аттестат на руки, она забросила в чулан свои балетные туфли и решила заняться предметом, не требующим от нее, по крайней мере напрямую, ни координации движений, ни пластики, ни воображения, ни физической выносливости, которых у нее не было. Аттестат она положила в малахитовую шкатулку, где лежала стопка чужих фотографий и книга соседа-немца, чудом не вылетевшая в трубу буржуйки, предметом которой была история Тридцатилетней войны XX века, закончившейся наконец в тот самый год, когда Шура решила поступать в институт...
Какое значение в жизни Шуры могли иметь оказавшиеся в шкатулке эти четыре фотографии, сделанные в ателье на Невском в начале нашего столетия, вывезенные ею вместе с Гаврилой Принципом из Ленинграда?.. В каких родственных связях могла состоять умершая девочка с этой дородной дамой в гигантской шляпе, украшенной птицами и цветами?.. С этим молодым человеком с жидкой бородкой и выпуклыми глазами, в студенческой тужурке с гербовыми пуговицами, черной расстегнутой шинели с пелериной и бобровым воротником?.. С этой девочкой в пышном муслиновом платье и с серсо в руке, перевитым лентой?.. С этим приземистым мужчиной, на лице которого застыло ироническое выражение, одетым в сюртук из черного крепа с шелковыми отворотами (на одном из них университетский значок), в полосатых визитных брюках?.. И с ангелом скорби, наконец? Девочка с серсо могла быть ее матерью, молодой человек — отцом или дядей, дама в манто и господин в сюртуке — бабушкой и дедушкой.