Однажды случилось такое. Ехали купавинцы друг за другом гуськом. Впереди ехал Сергуня, за ним тянулись другие. Мать держалась в хвосте. В середине пути, около какой-то деревни, повстречались пьяные мужики. Один из них схватил лошадь у Сергуня за узду, остановил.
— Опрокидывай сани копыльями вверх! — крикнул другой. — А то выкуп давай!
«Дело не шуткой пахнет», — подумала мать, свернула с дороги лошадь, хлестнула кнутом, а Чалко того и ждал — полетел стороной, как птица. Хотел пьяный мужик остановить, да сам чуть под лошадь не угодил. А мать, выехав на дорогу, угрожающе крикнула:
— Отпускайте мужиков, а то деревню подниму! — и, снова подхлестнув лошадь, поскакала к деревне.
Вскоре добрались до деревни и соседи.
— Ну и молодец, выручила нас, — хвалили они мать. — Неизвестно, чем бы кончилось.
Мать рассказывала о себе, что с детства не боялась лошадей. Сама она была росточком маленькая и щупленькая, но бойкая, за что ни возьмется — все в руках, как говорится, не тлеет, а горит. Хоть взять тех же лошадей. У дедушки Петра, маминого отца, была непослушная лошадь, совсем дикая, с «уросом». Ее всегда трудно было взять в поскотине. Даже дедушка отступал. Пойдет, бывало, он за лошадью и, увидев ее, вытянет перед собой уздечку, начнет подбираться: шагнет два шага вперед, да отступит шаг назад. Лошадь смотрит-смотрит, как танцует старик, обернется задом к нему, взбрыкнет ногами — и была такова.
— Иди, Юлька, имай! — скажет он дочери, и та без возражения идет в поскотину.
Завидев лошадь, мать подходила к ней без боязни, ловко набрасывала на ее голову уздечку. И возвращалась, к удивлению отца, домой с лошадью.
— Выйдешь замуж, не знаю, кто у меня и хватать станет этакую кикимору. Продавать придется, — не раз говорил старик.
Так же обращалась мать и с Чалком, высокой и сильной лошадью. Бывало, пойдет имать ее бабушка с лукошком овса в руках:
— Чалушко, Чалушко…
Тот подойдет, ткнется мордой в лукошко, выбьет его из рук старухи и убежит: то ли испугается этого лукошка, то ли еще хочет побыть на воле часок-другой. А мать без всякого лукошка подходила с уздечкой к Чалку и брала его.
Когда продали Чалка, мать долго жалела лошадь. «Чалко-то кнута не дожидался, только завидит Купаву, сорвется — и на весь мах, — не раз вспоминала мать. — Только держись за сани. Не моргнешь глазом, как уж ты у крыльца. Да разве такую голубушку забудешь!»
Дома мать тоже без дела не сидела: то она за ткацким станком в углу — только челнок с пряжей в руках снует, то шьет какую-нибудь обновку, то хлопочет по дому, мало ли дел у хозяйки. Когда шила, я крутился около нее, подбирал с полу разноцветные лоскутки и мастерил из них куклы. Когда же мальчишки посмеялись, что я, как девчонка, с куклами вожусь, — стал из тряпок делать мячи, похожие на бабушкины клубки из пряжи. Но спокойно эти тряпичные мячи не лежали, я кидал их в избе из стороны в сторону, стараясь попасть в какую-нибудь цель. Однажды мячом я высадил в раме стекло, за что, конечно, мне спасибо не сказали. Стекол тогда в продаже не было. Помню, как пришел незнакомый старик с алмазом и, достав стекло из другой рамы, залатал прореху.
— Из пустого в порожнее переливаем, — ворчала бабушка.
— Еще выбьешь, так кожу сдеру и вместо стекла поставлю, — пригрозила мне мать.
Я залез на печь и притих. Сидел и никак не мог представить, как с меня станут сдирать кожу. Это же, должно быть, очень больно. А потом, зачем вставлять мою кожу в окно, ужель она просвечивает? Даже прозрачный свинячий пузырь не заменит стекла.
С пузырем у меня тоже была своя история. Когда в деревне кто-нибудь резал поросенка, то для забавы ребятишек всегда надували воздухом поросячий пузырь. Надували до тех пор, пока он не станет походить на большой шар. Перед тем как надуть пузырь, в него обычно опускали несколько сухих горошин. Такой шар однажды надули и мне. Когда он высох и горошины загремели в нем, я умудрился этот шар навязать на хвост кошке. Та тряхнула хвостом и, перепугавшись, метнулась на печь, сумасшедше полетела по кухонной полке, опрокинула кринки, соскочила на пол и от страха забилась в угол. Бабушка тихонько подобралась к кошке и, сняв с ее хвоста гремевший пузырь, подошла ко мне, дернула за белесый вихор.
— Что матери-то скажем, разбойник? — спросила строго она. — Ишь, с кринками-то что наделали.
Однако все же мы выкрутились. Бабушка сказала, что кошка-злодейка сама сдурела, но отчего «сдурела», умолчала. Мать решила злодейку наказать, выбросила ее в сени и два дня не пускала в избу. Когда же мать уходила, я приносил кошку домой и кормил, а потом снова выпускал на улицу.
Купава, как и все приюгские деревни, была хлебной. Да и как хлебу не, быть, земля-то по наволокам самолучшая, другой раз река разольется — на полях илу на вершок оставит. А ил — самое лучшее удобрение. Поля же, которые лепились по горам да ухабам, были малоурожайны, каменисты, земелька-то там — голый подзол.