Спиридоньевна. Да как же это, батюшки, пар-то? Он у нас токмо что в бане и есетка, да горшки им парить умеем.
Матрена. Дошел, видно, нынче народ до всего.
Дядя Никон. И это, брат, знаю, что ты говоришь, и то знаю!.. А вы уж: ах, их, ух!.. И дивуют!.. Прямые бабы, право! Митюшка, кузнец, значит, наш, досконально мне все предоставил: тут не то что выходит пар, а нечистая, значит, сила! Ей-богу, потому самому, что ажно ржет, как с места поднимает: тяжело, значит, сразу с места поднять. Немец теперь, выходит, самого дьявола к своему делу пригнал. «На-ка, говорит, черт-дьявол этакой, попробуй, повози!»
Спиридоньевна. Ой, полно-ко, чтой-то все чертыкаешься: нашел место за столом.
Дядя Никон. Ей-богу, так, курносая! А ты что думала: я больше его знаю… что он бахвалит?
Ананий Яковлев
Матрена. Ничего, мать Спиридоньевна, мы, век-то с тобой изживучи, не увидим.
Спиридоньевна. Какие уж мы, баунька, видальщицы; только на осины да на березы и гляди, сколько хошь… Вона Лизавета, поди, чай, побывает с мужем в Питере, наглядится на все!
Ананий Яковлев. Дляче им не побывать!.. Может быть, даже нынешним годом этот случай приладим. Чем чужую кухарку нанимать, так лучше своя будет.
Лизавета
Ананий Яковлев. Что ж вы так себя оченно низко ставите; а как мы тоже Питер знаем, так вам надо быть там не из худых, а, может, из самых лучших; по крайности я так, по своему к вам расположению, понимаю.
Дядя Никон. Ты, Анашка, меня, значит, в Питер возьми, ей-богу, так! Потому самому… я те все документы представить могу. Меня, может, токмо што в деревне родили, а в Питере крестили, – верно! Теперь барин мне, значит, говорит: «Никашка, говорит, пошто ты, старый пес, свои старые кости в заделье ломаешь, – шел бы в Питер». «Давайте, говорю, ваше высокородие, тысячу целковых; а какой я теперича человек, значит, без денег… какие артикулы могу представить али фасоны эти самые… и не могу».
Ананий Яковлев. В Питере-то и без ваших денег много в кабак уходит…
Спиридоньевна. Да, да, батюшко, голубчик, поговори-ка о хорошем: больно повадно твои умные речи слушать-то.
Ананий Яковлев. Ни одной, почесть, фабрики нет без него. На другую, может, прежде народу требовалось тысячи две, а теперь одна эта самая машина только и действует. Какие там станы есть али колеса, все одна ворочает: страсти взглянуть, когда вот тоже случалось видать, и человек двадцать каких-нибудь суется промеж всего этого, и то больше для чистоты.
Дядя Никон. Ты теперича, Анашка, говоришь: машина!.. Что такое значит машина?
Ананий Яковлев
Дядя Никон. Ты не можешь знать, что такое машина, потому самому – ты человек торговый, а человек мастеровой, значит, знает это. Ты теперича знаешь Николу Морского?
Ананий Яковлев
Дядя Никон. Я теперича эту самую, значит, колокольню щекотурил. Теперича, значит, машина сейчас была не в своем виде, я… трах… упал… сажен сорок вышины было… барин тут из военных был: «Приведите, говорит, его, каналью, в чувство!..» Сейчас привели… Он мне два штофа водки дал, я и выпил.
Спиридоньевна. Как тя, старого хрыча, всего не расшибло: с этакой вышины кувыркнулся.
Ананий Яковлев. Верно ли вы расстояние-то промеряли?.. А то словно бы, кажись, как с сорока-то сажен человек слетит, так водки не захочет.
Дядя Никон. О, черт, дьявол, право! Не захочет?.. Захотел же! Вот и теперь выпью, – верно!
Ананий Яковлев. Всему делу, выходит, уставщик вы были?