— Так значит, ты расстроен тем, что не убил двоих детей? — спросил я. — Ты не просто дурак, ты дурак с вывихнутыми мозгами!
Он сморгнул, и глаза у него сверкнули.
— На войне как на войне, — сказал он.
И я ушел, не сказав ему больше ни слова.
Я пообщался с двумя делегациями, по три человека в каждой, выбранных для того, чтобы представлять интересы своего барака. Жаловаться им, по сути, было не на что, хотя возмущались они всем, что только в голову могло прийти, и весьма горячо. Я слушал их, пока они не устали, и под конец записал список жалоб; самая серьезная из них была такова: теснота в бараках мешает заключенным готовиться к экзаменам! Большинство в этом году должно было сдавать выпускные на аттестат зрелости. Когда я сказал об этом Фостеру, он бросил руль и зажал уши обеими руками.
— Прекратите! — отчаянно взмолился он. — Ничего больше не хочу об этом слышать. Они же все сумасшедшие. Я больше так не могу. Сперва они бросают бомбу, а после этого собираются спокойно идти в школу и сдавать выпускные экзамены: а я, получается, фашист, потому что не позволяю им это сделать!
Он застонал и принялся раскачиваться из стороны в сторону.
— Я чувствую себя кем-то вроде тюремной няньки. Неужели все греки такие же ненормальные, как эти засранцы?
Ответ мог быть только один: да.
— Ну, значит, мне вообще тут делать нечего, — сказал Фостер, — и чем быстрее я вернусь обратно в Британию, тем лучше.
Должен признаться, я понимал его как никто другой.
Дни проходили в бессмысленных уличных беспорядках, под оголтелые вопли демагогов и радиокомментаторов; ночи — под звон бьющихся стекол и злобные разрывы маленьких ручных гранат. Начали показывать норов турки. Когда Сабри говорил о том, как складывается ситуация, глаза у него темнели и начинали метать искры. Я заехал к нему в субботу, чтобы забрать партию пиломатериалов для дома.
— Интересно, как долго еще они намерены терпеть этих греков? — поинтересовался он. За день до этого в городе случились серьезные беспорядки, и он лично повернул назад толпу турок, которые шли поджигать здание местной епархии. (Сабри вообще был человек весьма решительный и смелый: однажды в Киренской гавани я собственными глазами видел, как он, прямо в одежде, нырнул в воду, чтобы спасти попавшего в беду сынишку греческого рыбака).
— Мы, турки, этого терпеть не намерены, — продолжал он, как всегда, сидя неподвижно меж детских колясок. — Вы должны перейти к более жестким мерам. К штрафам. Суровым приговорам. Я этот народ хорошо знаю. Я здесь родился. Стоит дать им команду "к ноге!", и они ее тут же выполнят. Мы, турки, именно так всегда с ними и поступали.
Но методы образца 1821 года сейчас, естественно, были практически неприменимы, и греки прекрасно об этом знали. Если бы мы были русскими или немцами, проблема Эносиса была бы решена за полчаса — при помощи массовых расстрелов и депортаций. Но демократия не может обращаться к мерам такого рода.
И все же, насколько нынешние киприоты отличались от вчерашних? В тот же вечер один голландский журналист пересказал мне свой разговор с сотрудником греческого консульства, процитировав последнего:
— Если честно, мы никогда и не надеялись на то, что эти паршивцы проявят хоть какой-то бойцовский дух. Нам и в кошмарном сне не могло присниться то, чем все это в конечном счете обернулось. Мы оказывали им моральную поддержку, поскольку считали их дело справедливым — но никакой материальной помощи, никогда. Это шоу они устроили исключительно собственными силами, вот что нас удивляет. Кипр похож на человека, которого десятки лет убеждали в том, что он импотент; и вдруг он оказывается в одной постели с хорошенькой девчонкой, и тут выясняется, что ничего подобного — он может, действительно может заниматься любовью! Нам казалось, что все это закончится в лучшем случае через месяц, а теперь похоже, что это может затянуться на годы.
По его словам, он совсем забыл об упрямстве, которое считается национальной чертой киприотов — в отличие от греков метрополии… И так далее. Врал он или говорил правду?
Из всех этих перемешавшихся отныне кусочков прежней кипрской жизни — спокойствия, надежности упорядоченных будней и привычного ритма — было теперь практически невозможно сложить сколько-нибудь понятную картину. Даже там, наверху, у стен аббатства, где по-прежнему восседали пропитанные готической тишиной и прохладой ленивых вечеров любители кофе, — на фоне стены, на которой с наступлением сумерек разыгрывался привычный спектакль театра теней, всякий раз сплетая по-новому все ту же неизменную паутину из реальности и снов.