Общественная позиция Андреева до Первой мировой войны отличалась неустойчивостью и поверхностным революционизмом. В 1904 году в письме к В. В. Вересаеву (в письмах к нему он был порой гораздо искренней, чем в письмах к Горькому) Андреев высказал свое жизненное кредо:
«События бегут с силой и какой-то внутренней железной необходимостью, и старая мысль русская, многократно обманутая и обманувшаяся, путается и теряется в догадках. Когда и чем кончится война (русско-японская. — П. Б.)? Кто будет министром?[21] К чему всё сие? Только сумасшедший может верно ответить на эти вопросы. Но за углом сидит кто-то — сидит — это мы знаем».
Горький, как и Вересаев, отодвигал эти вопросы в сторону. Горький делал революцию и в 1905 году демонстративно вступил в партию большевиков, что было по тем временам вызовом со стороны художника. Вересаев, как врач, был мобилизован в действующую армию и отправлен на Дальний Восток. Именно там он прочитал нашумевший рассказ Леонида Андреева о войне «Красный смех», одно из самых сильных его творений. Тем не менее реакция Вересаева и его фронтовых товарищей была далекой от восхищения.
«Мы читали „Красный смех“ под Мукденом, под гром орудий и взрывы снарядов, — вспоминал Вересаев, — и — смеялись. Настолько неверен основной тон рассказа: упущена из виду самая страшная и самая спасительная особенность человека — способность ко всему привыкать. „Красный смех“ — произведение большого художника-неврастеника, больно и страстно переживавшего войну через газетные корреспонденции о ней».
Революция и эмиграция
В начале 1905 года Андреев предоставил свою московскую квартиру для заседания большевистской фракции ЦК РСДРП. В донесении в департамент полиции сообщалось, что 9 февраля состоялось собрание «главных деятелей Российской социал-демократической рабочей партии для выработки программы по вопросу о революционировании народных масс». Вместе с участниками заседания хозяин квартиры был арестован и отправлен в Таганскую тюрьму. После освобождения под залог за ним было установлено наблюдение полиции, которое велось до его отъезда в Берлин.
Настроение Андреева после освобождения было более чем оптимистическим. «Воспоминание о тюрьме, — писал он Горькому, — будет для меня одним из самых милых и светлых — в ней я чувствовал себя человеком». Пребывание в тюрьме он назвал «увеселительной поездкой».
Полностью свое жизненное кредо Андреев излагает в уже цитированном письме к Вересаеву: «Кто я? До каких неведомых и страшных границ дойдет мое отрицание? Вечное „нет“ — сменится ли оно хоть каким-нибудь „да“? И правда ли, что „бунтом жить нельзя“?
Не знаю. Не знаю. Но бывает скверно. Смысл, смысл жизни — где он? Бога я не приму, пока не одурею, да и скучно — вертеться, чтобы снова вернуться на то же место. Человек? Конечно, и красиво, и гордо, и внушительно — но конец где? Стремление ради стремления — так ведь это верхом можно поездить для верховой езды, а искать, страдать для искания и страдания, без надежды на ответ, на завершение, нелепо. А ответа нет, всякий ответ — ложь. Остается бунтовать — пока бунтуется, да пить чай с абрикосовым вареньем».
«Быть может, все дело не в мысли, а в чувстве? — спрашивает он Вересаева. — Последнее время я как-то особенно горячо люблю Россию — именно Россию. Всю землю не люблю, а Россию люблю, и странно — точно ответ какой-то есть в этой любви. А начнешь думать — снова пустота».
В апреле 1906 года Андреев переехал жить в Финляндию. Ее северная природа, ее скалистые берега были сродни мрачной натуре Андреева. 8–9 июня он присутствовал на съезде представителей финской революционной Красной гвардии и выступил там против роспуска Государственной думы в России, призвав к вооруженному восстанию. Однако жестокое подавление Свеаборгского восстания 17–20 июля произвело перелом в сознании Андреева.
«Вскоре он уехал в Финляндию, — вспоминает Горький, — и хорошо сделал — бессмысленная жестокость декабрьских событий раздавила бы его. В Финляндии он вел себя политически активно, выступал на митинге, печатал в газетах Гельсингфорса резкие отзывы о политике монархистов, но настроение у него было подавленное, взгляд на будущее безнадежен. В Петербурге я получил письмо от него; он писал между прочим:
„У каждой лошади есть свои врожденные особенности, У наций — тоже. Есть лошади, которые со всех дорог сворачивают в кабак, — наша родина свернула к точке, наиболее любезной ей, и снова долго будет жить распивочно и на вынос“».