Сегодня историки спорят о том, необходима была или нет такая жестокая ломка русского «тысячелетнего» уклада. Появляются книги, вроде исследования Юрия Жукова «Иной Сталин» (М., Вагриус, 2003), где события сталинской эпохи оцениваются не с позиции эмоционального к ним отношения (хотя как иначе относиться к гибели миллионов твоих соотечественников?), а с точки зрения исторической целесообразности, которой придерживался Сталин и, кстати, по мнению Юрия Жукова, потерпел неудачу.
В любом случае восторженное отношение русского писателя к тому, что его соотечественники миллионами умирают с голоду на Украине, на Дону, на Кавказе, в этих хлебных житницах, ради того, чтобы страна могла заплатить Германии проценты по кредитам (так объясняет массовое изъятие у крестьян хлеба в конце 1920-х годов Юрий Жуков), не может быть оправдано ничем, и здесь безусловно правы и Бунин, и Леонид Андреев, и впоследствии Солженицын.
Другое дело, что, возвращаясь в СССР, Горький надеялся затеять со Сталиным «свою игру» и, надо признать, многого добился на этом поле. Но, как справедливо писал эмигрантский критик Георгий Адамович: «Судить Горького, конечно, никто сейчас (в 1936 году, в год его смерти. — П. Б.) не вправе. Однако мы вправе сказать, что он всегда претендовал, — и претендовал основательно, — на авторитет не только узко-художественный, но и моральный, что он был у самой черты духовного величия — и потерпел под конец жизни ужасное крушение».
Все чаще мы говорим о трагедии Максима Горького. Но раз мы имеем дело с трагедией, стало быть, должен существовать не только внешний, но и внутренний конфликт в этой судьбе, скрытый за внешними фактами.
В любой трагедии с античных времен есть своя неумолимая логика (рок). Логику горьковской судьбы можно оценить только в контексте его эпохи. При ближайшем рассмотрении она оказывается
Мысль Блока о «конце гуманизма», несомненно, была близка Горькому. Ведь еще в апреле 1917 года, когда интеллигенция страны ликовала по поводу относительно бескровной победы Февральской революции, Горький в газете «Новая жизнь» с тревогой писал: «Вокруг нас во всем мире грозно совершается трагедия! Все мощные силы мировой истории ныне приведены в движение, все человеко-звери сорвались с цепей культуры, разорвали ее тонкие ризы и пакостно обнажились, — это явление, равное катастрофе, сотрясает устои социальных отношений до основания» («Несвоевременные мысли»).
Всем сердцем приветствуя Февраль, — «…русский народ обвенчался со Свободой. Будем верить, что от этого союза в нашей стране… родятся новые сильные люди» (цикл статей «Революция и культура»), — он в то же время ни на минуту не забывал о «трагедии» и «катастрофе».
Этот катастрофизм в сознании Горького неверно объяснять исключительно тем тяжелым впечатлением, которое произвела на него мировая война (постоянная больная тема горьковских выступлений тех лет), а также внутренними событиями в революционной России. Он имел куда более глубокие истоки в жизненной и духовной биографии Горького.
Отказ от признания Высшей воли, стоящей над человеком и неподвластной его разуму, — не просто в плане личного безбожия, но как философский «момент истины», — создал широкую перспективу развития европейского гуманизма. Этот процесс, захвативший Европу времен Возрождения, Реформации и Просвещения, возникает в России в XVIII — начале XIX века, получив свое выражение в Петровских реформах, а затем в идеологии и практике декабристов. На протяжении XIX века гуманизм в России видоизменялся (шестидесятничество, народничество, анархизм, марксизм), но внутренняя суть его оставалась неизменной. В конечном итоге он вел к отказу от христианства.
Свое наиболее логически завершенное и вместе с тем парадоксальное выражение гуманизм в России обрел в мощной фигуре Горького, появившейся на русском горизонте в 90-е годы позапрошлого века.
В молодом возрасте Горький испытал различные философские влияния: от идей французского Просвещения и рационализма Гёте до позитивизма Ж. М. Гюйо, романтизма Рескина и пессимизма Шопенгауэра. В его нижегородской библиотеке начала 1890-х годов рядом с «Историческими письмами» идеолога народничества Лаврова и первым томом «Капитала» Маркса стояли книги Гартмана, Штирнера и Ницше.
Страсть молодого Горького к философскому чтению нельзя объяснить только любознательностью. Поистине «горький» опыт детских и юношеских лет, очень рано развившийся этический максимализм и ненависть к злу вынуждали его искать более глубокие корни страданий человеческих, чем те, что лежали на поверхности жизни.