Зато ожидания, связанные с поездкой в Эривань, во многом оправдались, несмотря на краткость моего гощенья там. Изумителен Эчмиадзин с его 10 000 рукописных книг такого виртуозного красочного изящества и такой совершенной техники, что когда я сидел с лупою в руке, прогуливаясь по миниатюрам и листовым рисункам, мне казалось, будто я разъезжаю по Персии и Турции и передо мною живут ориентальные дворцы и храмы. Замечательны (вернее: особенно меня поразили) две вещи: истоки армянской архитектуры, сейчас возрождающейся в работах Таманяна,
Как чувствуете себя вы и неужели опять приедете в Москву во время холодов, чтобы опять захворать? Берегите себя и будьте здоровы!
Ваш
P. S. Вам из Сухума должны послать сборник абхазских сказок. Получили ли? Сказки есть великолепные. Но перевод настолько убог, что зло разбирает смерть как! А ведь в Сухуме можно было найти недурного редактора — есть там такой русский — Новодворский, вполне грамотный человек.
(Тессели.
Дорогой Константин Александрович — разумеется, очень нехорошо, что я только сегодня собрался ответить вам, но — в этом не только моя вина. Мне захотелось поскорее устроить ваш переезд в Москву, — то е[сть] — под Москву — я предложил П. П. Крючкову «принять меры», но тут пленум и всяческое прочее, и нет Щербакова. Только вчера получил сведение, что для вас отводят хорошую и, кажется, уже «обжитую» дачу на Сетуни. Там — говорят — сосновый бор и вообще — удобно. Если окажется неудобно — найдем другое место, но — только скорее уезжайте из Ленинграда.
Книгу вашу все еще не прочитал. Это — простительно, ибо у меня совсем уже не остается времени для чтения! — И — устают глаза.
Будьте здоровы, простите, что пишу кратко, очень устал.
Дни прощания
Последнее письмо Горького ко мне кончается словами: «...очень устал».
Прежде его редкие жалобы всегда сопровождались какой-нибудь шутливой оговоркой. Ни тени шутки не уловишь в этом письме. И помню, как насторожили меня два эти слова. Никакого предчувствия, что они станут последними, написанными мне горьковскими словами, конечно, не было. Но чем-то завещательным отозвался в письме наказ Горького — скорее уезжать из Ленинграда. Каждый слух потом о его здоровье, самочувствии оставлял на душе след беспокойства.
Я наезжал в Москву, подготавливая свое переселение, и весной провел некоторое время в Доме отдыха ученых «Узкое». Тут чаще, чем где-либо, кроме литераторского круга, упоминалось имя Горького — оно было «своим» в академической ученой среде, едва ли не особенно со времен петроградской КУБУ[44]
, подопечной Алексею Максимовичу в гражданскую войну. Конец мая — начало июня полны были передаваемыми из уст в уста сведениями о его болезни. Приехав из Тессели, он слег. Это уже все знали достоверно: из дома в Горках молва приходила в «Узкое», минуя Москву. Ошибок не могло быть, но всем хотелось считать, что были преувеличения.Справиться с нараставшей тревогой у меня недоставало сил, я взялся было за письмо, послать которое все время отговаривал себя. Шел уже июнь. И вот от той трудной поры уцелели у меня разномастные листочки бумаги с торопливо набросанными словами.
Прежде всего — начатое и брошенное недописанным письмо из «Узкого».
«Дорогой Алексей Максимович, известие о Вашем заболевании очень взволновало меня, и я опять подумал, какой постоянной опасности Вы подвергаете себя, переезжая с места на место. Ведь буквально каждый Ваш переезд с юга сюда сопровождается одним и тем же заболеванием, и оно всегда осложняется на легких. К счастью, Вы справляетесь с болезнями, но они оставляют след, гораздо более глубокий, чем вечное переутомление от работы...»
Рука остановилась сама собой: больному не до писем, если болезнь тяжела, а если он поправляется — не поздно ли его утешать, не рано ли здравствовать?..