Это — озорство богатыря: такие игры играл в юности своей Васька Буслаев, новогородский озорник. «Испытует» он, все пробует что-то, точно драться собирается. Это интересно, однако — не очень по душе мне. Он — черт, а я еще младенец, и не трогать бы ему меня».
Я подпрыгнул от восхищения, прочитав это «еще»: а я еще младенец. Какая гордыня, — смеялся я, бегая по комнате в распахнутой шинели, — и где прорвалось!
Мое воображение было покорено Горьким и все время находилось с ним. Возможно, я даже не замечал этого, как влюбленный, для которого наивность — естественное состояние.
В день его рождения я послал ему письмо, где говорил о цветущих садах, которые насадил бы для него, если бы это было в моей власти. Я не чувствовал неловкости своих излияний, видя в них больше правды, чем глупости, вероятно полагая, что правда, наравне с поэзией, всегда немного глуповата. Я только весело повторял про себя: а я
Наверно снисходя к моим возрастным недостаткам, Горький не рассердился: несколько дней спустя мне передали, что он благодарит за письмо и напоминает, что я не обязательно должен останавливаться на выбранной теме, но что он позаботится о снабжении меня нужными книгами. Это было уже не первое предложение переизбрать тему, и я задумался: не сомневается ли Горький, больше меня самого, в том, что я осилю поставленную себе задачу? Иль, может быть, он опасается, что Бакунин заведет меня бог знает куда? Но я был поражен, что он все еще думал о моей работе.
Он будто в омут смотрит — не может оторваться от русской деревни — и словно держит мою голову, чтобы я тоже не отрывался, смотрел с ним в омут. Я сижу у него очень давно, а он все говорит о мужике. И с какой стороны ни пробует подойти к тяжбе деревни с городом, все получается плохо.
— Деревня раскусила город. Знает цену всем этим дворцам, магазинам, храмам. Что они сейчас могут ей дать? Она устраивается помимо города: обставляет наилучшим образом всякого пролетария, который умеет хоть что-нибудь делать, — кузнеца, слесаря, механика, — закабаляет его хлебом и квасом для своей надобности. А городской пролетарий с радостью бежит в деревню. Что ему прикажете делать, если он не сделался администратором, если стоят фабрики, заводы? И, знаете ли, деревня его не отпустит, она его закрепостит. Закрепостит... Беда, однако, в том, что это, конечно, выход на время, паллиатив. Кустарь-пролетарий в деревне достаточно беспомощен. Сырья-то ведь нет. Как же он даст крестьянину все необходимое? Мертвой петли, которая душит страну, ему не снять. Вот тогда мужик станет лицом к лицу с заморским купцом. Что изволите? — скажет иностранный капитал мужику. — Орудия земледелия? Пожалуйте. Предметы обихода? Извольте, сколько угодно.
По резким выступам его челюстей видно, как сжал он зубы, на секунду вечно подвижные складки щек и лба отвердевают и под нависшими бровями стынут померкшие глаза; тянет, всасывает черная глубина омута.
— Когда мужик увидит, — говорит он с обидой, — что господин иностранец своими товарами шутя затыкает все дыры крестьянского хозяйства, вот тогда, доложу я вам, он возьмет в свои руки власть.
Горький взбрасывает на меня испытующий взгляд — напуган ли я? — и вдруг сам крайне напуганно повторяет:
— Возьмет, доложу вам, власть и продаст заморскому купцу всю Россию!
Ему кажется, что он мало проявил настойчивости, утверждая меня в своем мнении, и что страх должен быть упрочен доказательствами.
— А что вы полагаете? Не продаст? Всенепременно продаст. Для него Россия никогда не существовала как государство. Почему же не продать? Он знал свою деревню, пожалуй, свою волость, в наилучшем случае — свой уезд. Что такое для него Урал, Донец, Кавказ, Карелия, Сибирь? Пустые слова. Я говорю о мужике-великороссе, а он-то именно и придет к власти, неизбежно придет, ибо он подлинное большинство, единственная действительная сила во всей России...
Когда он, со всех сторон теснимый жизненными фактами, ищет в них противоречий и когда как будто все вокруг укрепляет неоспоримость его взглядов, он в конце концов находит единственного вдохновляющего его человека и, не соглашаясь с ним, вдохновляется его решительными возражениями. Этот оппонент — Ленин. Горький напоен, насыщен им и, куда бы ни забредал в своих поисках, все возвращается к незыблемому краю угла.
— Ленин сознает эту опасность — неизбежный приход мужика.
Горький молчит минуту, и вдруг я слышу со вздохом вырывающееся сожаление:
— Да не всегда Ленин все знает. Есть люди, которые от него, как от царя, концы прячут. Вот придет к нему кто-нибудь, вроде вашего покорного слуги, с данными, с доказательствами в руках, разложит все это перед ним, тогда он за голову схватится, бегать начнет, чертыхаться. И уж всегда как-нибудь отразится в его действиях такая беседа. Всегда...
Горький долго не двигался, потом, сжав кулак, внушительно пристукнул по столу, с какой-то неутолимой тоскою вздохнул и сказал, почти жалуясь: