— Я тебе нравлюсь?
— Да.
— Очень?
— Очень-очень.
— А ты часом не любишь меня?
— Может быть… Не знаю… Ты занозой засела в моем сердце…
— Вот увидишь, я умею и смеяться и танцевать не хуже Мейзи, когда-нибудь и мы с гобой потанцуем.
Элиза обвила руками Кзумину шею, приникла к нему всем телом.
— Какой ты сильный!.. И такой большой… Я вся горю, Кзума.
Она поцеловала его долгим жарким поцелуем. Кзума сгреб ее, стиснул в объятиях, она изо всех сил прижалась к нему. Элиза любит его, ликовал Кзума, любит! Он склонил ее на кровать, нагнулся к ней. Глаза ее блестели. Он глядел — не мог наглядеться на ее сияющие радостью глаза, но они чуть ли не сразу погасли. Тело ее напряглось, она скинула его руку со своего бедра, вскочила. Кзума не стал ее удерживать.
— Не надо! Не надо! — выкрикнула Элиза, повалилась на кровать ничком и замерла.
Кзума чиркнул спичкой, зажег свечу. Элиза встала. Она кусала платок, по лицу ее струились слезы. Но ни звука не вырывалось из ее губ. Видно было, что она хочет что-то сказать, но не может. И так же молча выскочила из комнаты.
Кзума долго сидел, уставившись прямо перед собой. Потом задул свечу и лег. Но уснуть не мог. Долго валялся без сна, глядел на небо, прислушивался к постепенно затухающим звукам — вскоре дом заснул и лишь из города доносился смутный шум.
Вдруг дверь снова распахнулась — вошла Элиза и легла рядом. Он не повернулся к ней.
— Кзума, — тихо позвала она.
— Что тебе?
— Я плохая, но я ничего не могу с собой поделать. Если ты возненавидишь меня, я тебя пойму. Тебе бы надо меня побить. Но со мной творится что-то неладное. А все потому, что меня манит жизнь белых. Я хочу жить, как белые, ходить туда же, куда ходят они, делать то же, что делают они, а я… я черная! И ничего не могу с собой поделать! В душе я не черная. И не желаю быть черной. Я хочу быть как белые, понял, Кзума! Может, это и плохо, но я ничего не могу с собой поделать. Мне никуда от этого не деться. Вот почему я мучаю тебя… Пожалуйста, постарайся меня понять.
— Как я могу тебя понять?
Элиза вздохнула и вышла из комнаты.
Тепло ушло, мало-помалу зима надвигалась на Малайскую слободу, Вредедорп и Йоханнесбург. Дни стояли холодные, а ночи и вовсе студеные. Люди, укутавшись потеплее, старались не отходить от очагов. Спали, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Особенно тяжело приходилось зимой жителям Малайской слободы и Вредедорла.
Кзума четвертый месяц жил в городе. Вот уже два месяца, как он съехал от Лии и снял комнату в Малайской слободе. С тех самых пор он не видел Лию — избегал ходить к ней из боязни встретить Элизу. Забыть ее он не мог.
А вот с Лией ему хотелось повидаться, да и с остальными тоже. Кто, как не они, приветили его на первых порах, когда он пришел в город. Кто, как не они, накормили, приютили его. А он избегает их — и все из боязни встретиться с Элизой. И тем не менее оставался дома.
Он коротал вечер в холодной комнате, где не топился очаг и не с кем было перемолвиться словом, и тосковал по теплому Лииному дому, по блестящим Лииным глазам, по пьяной околесине Папаши, по мудрой, зоркой Опоре, которая все видела, да помалкивала. Даже по ледащей Лине, такой маленькой рядом с громадным Йоханнесом, и по той он соскучился. Он стосковался по всем им, на сердце у него было тяжело, и холод пронизывал его до костей. Он закурил трубку, затянулся. Потом решительно встал, надел пальто, вышел. Резкий ветер хлестнул по лицу — Кзуму проорала дрожь.
Несмотря на холод, на улицах было полно народу — как никак субботний вечер. Но до чего же здесь все изменилось с первой его субботы в городе, когда он гулял с Джозефом. Люди жались друг к другу, едва-едва перебирали ногами. Силачи куда-то подевались — видно, холод заставил одеться и их, так что они теперь не выделялись в толпе. На улицах больше не скапливался народ.
Он решил сходить в центр. Миновал парочку под фонарем. Мужчина обнимал женщину. Женщина смеялась. Кзума отвернулся, прибавил шагу. Но то и дело натыкался на парочки. Они шли рука об руку, согревая Друг друга. Видно было, что им хорошо вместе. Только он был один. Сквозь тонкие ботинки проникал холод. Моги закоченели. Но ему грех жаловаться, подумал Кзума, вспомнив, сколько одежды надавал ему белый. А мимо шли люди, у которых башмаков и тех не было. Попадались и такие, которые шли и вовсе без пальто; по их глазам было видно, до чего они продрогли, так что ему уж никак нельзя роптать. Но даже те, которые совсем озябли, были не одни. Кто шел с женщиной, кто с другом, а он, он был один-одинешенек.