Правила содержания при кумирне были строги, но Тиррис, получившая новое безличное имя наравне еще с десятком заплаканных и испуганных подростков, не боялась трудностей. Она исправно выполняла все, что требовали наставники, пестуя свою веру, и до того вполне искреннюю, а теперь и вовсе отчаянную. Взрослела, сознательно отказываясь от всего, свойственного своим обычным сверстникам, и осуждающе смотрела на прибоженных, спешащих пережить все земные страсти еще до посвящения. Хранила душу и тело от греха, чтобы потом не раз пожалеть о собственной набожности…
Впрочем, в те дни все жертвы казались необходимыми. Дорогими, но стоящими того. Тиррис верила, что, когда ее возведут в сан и она явится перед миром во всем блеске новообретенного величия, забудутся слезы, голодные ночи, ледяной холод каменных плит и боль, пронизывающая коленопреклоненное тело. Что-то и в самом деле забылось, что-то вошло в привычку. Не случилось только главного: торжества.
Ее отправили в кумирню на другой край света. По крайней мере, Тиррис так показалось. Месяцы унылой дороги в скрипящей коляске вместе с попутчиками, меняющимися каждые несколько дней. Ночлеги в гостевых домах, лишь немногим более уютных, чем с такой радостью покинутая келья. Единственное, что можно было назвать величественным в этом долгом путешествии, так это одиночество. В первое время прибоженная и сама не слишком желала с кем-то разговаривать, а потом, когда устала от молчания, выяснилось, что люди видят в ней не собеседника, а отдушину, в которую можно выговориться, или грудь, на которой можно всплакнуть. И конечно, всепрощающую душу, неустанно внимающую каждому слову твоей молитвы.
Это было невыносимо настолько, что, едва переступив порог назначенной для служения кумирни, Тиррис приняла обет молчания. Вечный. Прибоженную, отказавшуюся от дара речи, сочли новоявленной святой, и городок сразу начал задирать нос перед соседями, не имеющими у себя подобной драгоценности. Но почтение теперь мало волновало Тиррис. Главное, ей перестали изливать душу, потому что намного безобиднее было припасть к стопам изваяния и поделиться с ним всем наболевшим, чем смотреть на строго сжатые губы, уголки которых, кажется, вот-вот либо опустятся еще ниже, отказывая грешнику в прощении, либо взлетят вверх, смеясь над ничтожностью переживаний, принесенных к божьему престолу.
— А быть может, это единение с божественным вложило в вас дар отделять зерна от плевел?
Тиррис близоруко сощурилась, всматриваясь в лицо человека, которого видела вроде бы уже не первый раз, но которого сейчас почему-то никак не могла узнать.
Глаза начали подводить ее совсем недавно, прошедшей зимой. Наверное, виноваты были сквозняки, гуляющие по кумирне от рассвета и до заката, а на ночь забирающиеся в плохо прогретые кельи. Казалось, стылый воздух, крошечными вихрями снующий вокруг, забирался под веки и превращал капельки слез в острые льдинки, от которых все сложнее и сложнее удавалось избавиться. Собственно, она потому и взяла шелк в руки, а не ограничилась взглядом: только пальцы еще хранили память о прошлом. Но скоро должны были отказать и они, ведь со времени посвящения прошло уже… Да, уже шестнадцать лет. Сколько еще осталось? Три года? Пять? До сорокалетия Тиррис дожить не надеялась.
— Говорят, что быть избранным — тяжкий труд. Но, наверное, и великое счастье?
Вот ведь глупец, подумала Тиррис.
Труд? Счастье? Одна только боль, каждую минуту существования. Кто-то ударялся в запретные наслаждения, стараясь ее приглушить. Кто-то, как сама прибоженная, пытался черпать силу в молитвах. Но Тиррис знала точно: никому не удалось отдалиться от страданий ни на шаг.
Сначала болела душа. Болело сердце ребенка, оторванного от родительского дома и отданного под неустанный присмотр жестоких учителей. Потом же, когда вроде притерпелось, открылся новый источник боли. Где-то внутри, но не на одном месте, а вечно скачущий по всему телу, замирающий лишь иногда, во время беспробудного сна, вызванного терпкими зельями. Наставники никогда не говорили о том, что происходит, обещали только, что после посвящения все станет другим. И надо признать, обещали чистую правду.
Тиррис хорошо помнила тот день. Ее день. Обряд проводился для одного человека за раз, с перерывами чуть ли не на несколько суток. И она была последней, ожидая своей очереди почти полтора месяца. Было трудно гнать от себя надежду на скорое избавление от страданий, как советовали старшие, уже прошедшие посвящение прибоженные. Тиррис казалось, что нужно поступать совсем наоборот, молиться о будущем как о желанном и драгоценном даре, но когда она начинала заговаривать об этом, видела только улыбки, думала, что над ней смеются, и обиженно замолкала, замыкаясь в себе. А если бы вгляделась в лица рассказчиков внимательнее…
— Настолько великое, что не всякий человек способен его вынести?