Он говорит о том, что без худобы никак нельзя, а корма плохие, нонешним летом писали из колхоза.
— Ну, в коммуне-то обошлись, достали, а единоличнику худо.
Худые у бедняка лошади, оттого и название им: худоба.
Конь — не худоба. Конь — боевое оружие кавалериста, как винтовка. И беречь его надо, как винтовку. Бить коня нельзя. Разве винтовку бьют? Коня надо любить и понимать. Не будешь любить коня — он это сразу почует. И любовь почует и в бою всегда спасет. Без коня кавалеристу, так же как крестьянам без худобы, — тоже нельзя.
Вчера на тропе ни одна лошадь не упала в обрыв. Значит, коноводы любят коней. Берегли их. Не спали. Доглядели.
Во взводной газете «В горах» 4-го взвода пульроты помещена заметка:
«Хорошие вожатые. В нашем взводе коноводы — ребята очень хорошие. Судя по коням. Кони наши справные. Что говорит за то, что хороший уход за лошадьми».
В нашем последнем номере полковой газеты, когда уж поход кончили, мы помещали заметки бойцов о том, чему их научил поход.
На клочке бумаги, неизвестно из какой роты, пришла заметка:
«Я — красноармеец Щер. Лошадь у меня самая худшая в роте, можно сказать, калека. Ну я ее доглядел и в лазарет ее не водил ни разу, и в работе она нигде не отставала. Вот и все».
Мы прошли горный тяжелый поход и все же сберегли коней. Это заслуга многих Щеров.
Ну и доставалось же от самих бойцов тем коноводам, которые коней своих не любили. «Не берите пример с такого коновода, ибо это вредно, — пишет одна взводная газета. — Тов. Бойченко не любит коня, кладет на него свою скатку. На привалах подпруги не отпускает». А угрюмый пулеметчик Кириченко даже стихи о коне написал:
Мы лежим с Ананьевым на траве, а кони молча, понуро стоят рядом.
Полянка вся залита багрянцем заката.
— Везут! — вдруг вскочил возбужденно Ананьев.
— Чего везут?
— Фураж везут! — закричал он радостно и стремглав бросился навстречу.
МЕЧТЫ КОНОВОДА ГАРКУШЕНКО
Горы в зелени — самих гор не видно. И деревьев не видно. Просто огромный, гигантский, блистательно зеленый букет.
И хорошим топором не проложить дороги в этих перевитых лианами зарослях рододендрона. Зато во все стороны робкие и узкие бегут тропинки.
Они приведут вас в отдельный двор аджарца, огороженный хорошим забором. Вы увидите сад аджарца, огород аджарца, кукурузу аджарца; сам он выйдет к вам и, улыбаясь, скажет:
— Гамарджобат, цителармиелебо![6]
Но жена его не выйдет к вам. Жена спрячется, укроется черной чадрой или праздничным шелковым белым покрывалом.
— Швидобит, — грустно скажете вы и уйдете прочь, оставив аджарца хозяином своего дома, своего сада, своей жены.
— Нарезать здесь в горах плант, аджарку взять и жить вольной птицею, — мечтает вслух коновод Гаркушенко. — Красота здесь какая.
Да, красота…
Тропа вьется по горе, нависшей над долиной реки Кинтрыш. Горы разворачиваются в зеленом марше, каждый раз открывая все новые и новые горизонты. То дымятся серыми туманами, то золотятся пашнями, то чернеют хвоей.
Стоят в горах тяжелые сады. Спелая черешня горит на солнце; качаются над тропой ветви с зелеными еще яблоками.
Идут от садов, от пашен, от гор, от далеких далей запахи, волнующие, свежие, новые. Горный воздух напоен этими запахами, зеленым цветением насыщен густой воздух.
— Легкий дух тут, — вздыхает Гаркушенко.
Нет, не легкий. Тяжелый. Запахами, горизонтами, садами этими тяжелый…
— Эх, и широк же мир, как погляжу я, — удивляется коновод. — А?
— Широк, широк, — усмехаюсь я, — а ты вот не о мире, а о «планте» мечтаешь.
Гаркушенко хитро усмехается.
— Нет, мне и тут хорошо будет. Мне много не надо. Дом поставлю. Сад. Худобу разную. Пшеницу…
— И сам хозяюновать будешь?
Он смущается, ведь помнит же он: на политзанятиях все соглашались, что единоличному хозяйству не цвести, не жить, что надо коллектив строить. И сам он колхозник. Что это ему тут ударило в голову?
Молчит Гаркушенко, думает, потом говорит осторожно:
— Тут колхоз не выйдет. Тут горы дробность создают.
Я в ответ молча указываю на гору, где на кукурузном поле работают колхозники.
— А кукуруза хорошая, — признает Гаркушенко.
Он вдруг вспоминает о своем колхозе.
— У нас хлеб уже налился… Уборка скоро, — говорит он, и я ловлю в его голосе тоску по земле.
— Какой ты боец? — укоряет его лихой, молодцеватый отделком Левашов. — Деревня.
— Я хлебороб, — уклончиво отвечает Гаркушенко. — Я на работу жадный. Я в колхозе ударник.
— Нет, ты бойцом будь, — горячится Левашов. — Ты про деревню забудь.
— Как же про ее забудешь? — удивляется Гаркушенко. — Чуда-ак…
— Зачем забывать? — вмешиваюсь я. — Вот ведь соревнуемся мы с колхозами.