А так ли? Разве ты сам и теперь доверяешь Римме, совсем беспредельно, как прежде? Разве не точат тебя и сейчас вот сомнения в правильности сделанного ею выбора? Ведь это только тебя передергивает от одного лишь упоминания имени Мухалатова, а для всех других он — человек как человек, для Галины же Викторовны — даже эталон человека. То же самое и для Риммы. Чего же тебе хочется? Отнять у дочери самое дорогое? Но ведь это любовь, ты пойми, любовь! А любовь способна творить чудеса — истина древняя, как мир. Римма никогда не поступится нравственными критериями, и, значит, или она поднимет этого Мухалатова до своего уровня, или… Что — или? Это же «или» ужасно! Боишься? Так помоги же ей, помоги! Дети не очень-то верят в мудрость и житейский опыт отцов. Пренебреги этим. Пренебреги собственным счастьем видеть доверчиво и влюбленно устремленный на тебя взгляд дочери. Передай ей свой опыт так, чтобы она не заметила. Позже она все поймет. И скажет спасибо. А сейчас — не разбей любовь. Римма и простит и забудет все, только не это. Не разбей!.. Но тогда — что же? — поступись уж своими нравственными критериями…
На листе бумаги кривым столбцом стояли какие-то совершенно нелепые цифры. Откуда они взялись? Стрельцов в недоумении вертел в руках счетную линейку. Дошел! Вместо того чтобы множить, он добрых полчаса занимался делением. Под сомнением и вся проделанная работа. Теперь понятно, как иногда ошибаются и умелые бухгалтеры. У них ведь тоже есть дочери, сыновья, семейные и прочие заботы.
Бухгалтеры… Утром приходил бухгалтер Маринич. Он очень нервничал и волновался, когда просил о всяческом снисхождении к проворовавшейся кассирше, худенькой, бесцветной девушке. Но — любовь! О Мариниче и Пахомовой рассказывала Евгения Михайловна. А она все знает. Любовь… Так, может быть, ради этого следовало отнестись к Пахомовой еще более мягко? И даже не отстранять от работы? Нет… Невозможно! Растрату она признала сама. Ей даны два дня, чтобы возместить недостачу, если она не хочет мотаться по прокурорам и следователям. Это уже большое снисхождение. Да, ну, а поговорить с нею по-человечески, прежде чем подписать приказ, тоже ведь не помешало бы. С Пахомовой разговаривал главный бухгалтер Андрей Семеныч. А когда он, Стрельцов, решал судьбу этой девушки, перед ним ведь лежал только холодный лист бумаги. Нехорошо…
Вошла сияющая Евгения Михайловна, торжественно положила на стол чистенько отработанный протокол-стенограмму.
— Готово, Василий Алексеевич. Все вычитала, выправила я сама. — Она улыбалась. — Навела литературный блеск. Подпишете?
— Да, да! Спасибо вам большое, Евгения Михайловна! — Стрельцов быстро занес над последним листком авторучку. И задержался. — Простите, я все-таки сперва прочитаю.
— Как хотите, — уже с легкой обидой сказала Евгения Михайловна.
— И еще просьба. В конце дня пригласите, пусть зайдет ко мне побеседовать кассирша Пахомова.
— Хорошо.
Стрельцов углубился в чтение протокола. Евгения Михайловна стояла, с холодком поглядывая, как он переворачивает страницу за страницей. Евгения Михайловна действительно потрудилась на славу. Все выступления, короткие, энергичные, были отредактированы отлично. Такой документ не стыдно подписывать, не стыдно посылать в госкомитет. Не секретарь — клад Евгения Михайловна.
Но вдруг Василия Алексеевича точно обожгло. Он добрался в протоколе до своей фамилии. Все речи были записаны так, как и в действительности произносились они на совещании — в безоговорочную поддержку предложения директора завода. Доброжелательные, деловые речи. Его, стрельцовское, выступление звучало чистейшим панегириком Мухалатову.
— Все превосходно, просто превосходно, — медленно сказал Стрельцов. И расписался в конце протокола. — Но эту вот страничку, Евгения Михайловна, я попрошу вас перепечатать. Мои слова оказались записанными неточно, на совещании я говорил совсем не так. — Он размашисто, вздрагивающей рукой, на чистом листе бумаги набросал: «Стрельцов В. А.: У меня очень болит голова, и выступать я не буду». — И все. Именно таково было содержание моей огромной речи. Перепечатайте и самым спешным образом перешлите в госкомитет Галине Викторовне Лапик.
Евгения Михайловна смотрела на Стрельцова непонимающими и обиженными глазами.
— Василий Алексеевич, но я ничего не меняла! Так записали ваше выступление стенографистки. Я только выправила некоторые, как мне показалось, неправильные, несвойственные вам обороты речи. Сейчас я принесу расшифровку стенограммы, с которой я печатала этот протокол. Вы сами убедитесь, что…
Расстроенная, обескураженная, она сделала движение к двери, но Стрельцов ее удержал.
— Кому же лучше знать, мне самому или Ивану Иванычу, что я говорил на совещании!
— Почему Ивану Иванычу? Я вам принесу, что записали стенографистки.
— Под диктовку Ивана Иваныча, — скороговоркой сказал Стрельцов. — Но не в этом дело, Евгения Михайловна. Записали — не записали. Имею я право, что называется, выправить стенограмму?
— Да, конечно, конечно. Только я не понимаю…