— Без тебя-то нам бы легче решить, — просвистела она, поглаживая щеку. — Ну да вошел — так слушай. Есть такое мнение: выдать. Сто рублей как пособие, а двести — возвратную ссуду, скажем, на полгода. Только знаешь, как в воду глядела я, мужики, — показала на заместителей, — сразу весь мой ход разгадали, зачем и для чего ты деньги просишь. И мы бы тебе уже все оформили, да вот у Бориса Ларионовича есть мысль одна. Давай, Борис, сам высказывай.
Борис Ларионыч сразу завозился на стуле, принялся почесывать подбородок. Закашлялся.
— Так ты что же, Лидия Фроловна, — сказал он растерянно, — это же свой был у нас разговор, совсем между нами. Ему-то зачем же знать?
Но Лидия Фроловна была неумолима: зарубил — дорубай! И с тысячью разных оговорок Борис Ларионыч изложил свою мысль о том, что не надо бы Мариничу слишком торопиться со своим заявлением. Пахомова в очень тяжелом состоянии. А вдруг… Дело-то житейское, всякое может с человеком случиться. И если, не дай бог… Тогда ведь просто списали бы эту сумму с нее. Не Маринич же виноват в недостаче. А внесешь — уже не воротишь. Зачем же такими большими деньгами сейчас без нужды рисковать? Конечно, бедной девочке надо пожелать всяческого здоровья, а…
…Маринич стоял у парапета, положа руки на жесткий, скользкий гранит. Москва внизу опалово светилась бескрайним разливом маленьких огоньков. И не угадать никак, где там среди них затаилось Садовое кольцо, Колхозная площадь, институт Склифосовского; палата, в которой лежит вся окутанная бинтами Лика. Жива ли она? Легче ли ей стало? Или…
Конечно, Борис Ларионыч по-своему прав: «всякое может с человеком случиться…» — люди и умирают. Он не от огрубленности душевной давал свои советы. Все знают, Борис Ларионыч очень отзывчивый человек. И все знают тоже: в его большой семье как-то так несчастливо получилось, что кряду проводил он на кладбище пятерых: родителей-стариков, младшего брата, жену и сына. Горе накладывалось на горе. А надо было работать. И надо было хоронить. Надо было тратиться на похороны. Жизнь идет своим чередом. И в самые горькие дни все равно приходится считать деньги, соображать, как поэкономнее распорядиться каждой рублевкой. Борис Ларионыч это все испытал, потому и сказал, тысячу раз оговорясь, пересиливая в себе неловкое чувство: «Зачем же спешить?»
Эх, Борис Ларионыч! За твои слова тебя нельзя осудить, ты раскинул умом просто «по жизни». Тебя можно понять. Но и ты пойми, Борис Ларионыч, что тут дело не просто в деньгах, а в чести человеческой. Если уж тоже рассуждать только «по жизни» и случится самое страшное — пусть на имени Лики не останется ни единого пятнышка, доброе имя стоит дороже любых денег. Ради сбережения своего доброго имени люди и жизнь свою отдают…
От этой мысли Мариничу стало холодно. А что… что, если в поток машин Лика шагнула сознательно, страшась оказаться на скамье подсудимых? Ведь в те часы, когда другими людьми определялась ее судьба, Лика оставалась совершенно одна и тоже судила сама себя по собственным своим законам.
И вот теперь Ликина растрата — черт, какая там «растрата»! — им, Александром, погашена. В кассе наличие денег соответствует записям в журнале. Акт, подписанный Ликой, по существу, не имеет никакого значения. Лика не числится дебитором по разделу «растраты и хищения». Акт можно бы уничтожить. Но Андрей Семеныч сказал: «Из песни слова не выкинешь. Было — было».
Да, конечно, по бухгалтерским правилам любая история недостач и их возмещения должна быть отражена в документах. Андрей Семеныч в первую очередь подумал об этом. Он очень добрый человек, но дело прежде всего, переживания — потом. И правильно! Если бы он, Маринич, не поддавался безотчетным чувствам, а действовал, всегда руководствуясь только трезвым расчетом и строгими правилами, возможно, всего этого и не случилось бы. Да, да, в этом, как там ни считай, именно в этом корень всех Ликиных несчастий.
Почему так холодно? От Москвы-реки, что ли, тянет сыростью?
— Сашка! — И на плечо Маринича легла чья-то ленивая рука.
— Володя!
— Слушай, чем это объяснить? Опять мы с тобой оказались на этом же месте? Кроме отпечатка следов Герцена и Огарева, чем оно и еще примечательно? Ну не сердись! Все помню. Значит, просто Москвой любуешься? Ночными огнями… — Мухалатов был в отличном настроении. — А-а! Понимаю тебя: в одиночестве, под звездами и на ветерке, стремишься осмыслить драму Лики Пахомовой…
— Без балагана, Володя.
— Без балагана! И хоть со мной ты поступил подло — задержал мое письмо в многотиражку, но в общем блеснул благородством. Все знаю! Сашка, люблю такие порывы! Черт их задави, какие-то там пятьсот сорок рублей, зато поют же сейчас у тебя в душе соловьи!
— Совсем не поют.
— Н-да! А у меня поют, между прочим. Вот и занесло меня на высшую точку Москвы. Был я сегодня в госкомитете у Галины Викторовны. Самым наибольшим начальством подписано все. Вхожу собственным именем в историю техники, в учебники и так далее. Каково?
— Хвастливо.