Так было весь этот день, пока старый мистер Уорнер скрывался или, во всяком случае, пребывал в доме мистера Сноупса. Мы даже не знали толком, действительно ли он в городе, никто его не видел; мы только знали от Рэтлифа, что он приехал на автомобиле своего сына в четыре часа утра, но этого нельзя было сказать наверняка, разве что Рэтлиф сторожил всю ночь парадную дверь Сноупса. Но мистер Уорнер был там, должен был там быть, иначе какой во всем этом смысл. И банк мистера Спейна работал, как всегда, спокойно, по-деловому, окруженный золотым ореолом, до трех часов, когда пришла пора его закрывать, и почти сразу же рассыльный из аптеки Кристиана постучался в боковую дверь, держа в руке неизменный поднос с четырьмя стаканчиками кока-колы для двух девушек-бухгалтеров, счетовода мисс Киллбрю и кассира мистера Хависа. И сразу же, как обычно, вышел мистер де Спейн и, как обычно, сел в свою машину и поехал на одну из ферм, которыми он теперь владел или на которые банк держал закладные, поехал, как всегда: ни спешки, ни паники, ничто не нарушило обычный финансовый день. А потом, в тот же день, не то до полудня, не то после, кто-то сказал, что видел и самого мистера Сноупса, такого же, как всегда, неторопливого и спокойного, в черной плантаторской шляпе, все еще казавшейся новехонькой (крошечный галстук бабочкой, который он носил вот уже восемнадцать лет, всегда казался таким), он шел по своим таинственным, неведомым делам.
И вот уже пять часов, а ничего еще не случилось; скоро люди начнут расходиться по домам ужинать, и тогда будет слишком поздно, и я хотел бы пойти в кабинет подождать дядю Гэвина, чтобы вместе с ним идти домой, только мне пришлось бы взбираться вверх по лестнице, а потом снова спускаться вниз, и я думал, как эти слова – весенняя лихорадка – оправдывают человека, когда ему лень что-нибудь сделать, а потом я подумал, что, может, весенняя лихорадка вовсе не оправдание, потому что, может, это и впрямь весенняя лихорадка.
Так что я просто остановился на углу, где он должен был пройти, и стал его дожидаться. И вдруг я увидел миссис Сноупс. Она только что вышла из косметического кабинета, это по ней сразу было видно, и мне вспомнилось, как мама однажды сказала, что она единственная женщина в Джефферсоне, которая никогда туда не ходит, потому что ей это ни к чему, потому что в косметическом кабинете нет ничего такого, чего нет у нее самой. Но на этот раз она вышла именно оттуда, постояла с минуту и посмотрела в обе стороны, а потом повернулась и пошла ко мне, увидела меня, подошла и говорит: «Здравствуй, Чик», – а я приподнял кепку, а она подошла еще ближе и остановилась, и тогда я совсем снял кепку; на руке у нее висела сумочка, как у благородной дамы, и она уже открывала ее и что-то доставала оттуда.
– Я искала тебя, – сказала она. – Отдай вот это своему дяде, когда придешь домой.
– Хорошо, мэм, – сказал я. Это был конверт.
– Спасибо, – сказала она. – А что, о мальчике Ридделла больше ничего не известно?
– Не знаю, мэм, – сказал я. Конверт был незапечатанный. И не надписанный.
– Будем надеяться, что его отвезли в Мемфис вовремя, – сказала она. А потом сказала: – Еще раз спасибо. – И пошла дальше, как она всегда ходит, не так, словно пойнтер, который сейчас сделает стойку, как Линда, а словно вода течет. Она могла бы позвонить ему из дому, и я уже рот раскрыл, чтобы сказать: «А маме, конечно, показывать не надо?» – но вовремя остановился. Ведь письмо не было запечатано. А потом я уже не спросил этого. Да и зачем было спрашивать. Мамы еще и дома не было, и к тому же я вспомнил: сегодня среда, она будет у Сарторисов на собрании Байроновского кружка, хотя мама говорила, что там уже давно никто ничего не читает и не слушает, потому что теперь они играют в бридж, но зато, сказала она, когда на этих собраниях бывает мисс Дженни Дю Прэ, они пьют пунши или коктейли вместо простого кофе или кока-колы.
Так что ничего не случилось, а теперь было уже слишком поздно, солнце закатывалось, а грушевое дерево во дворе отцвело уже месяц назад, и пересмешник перелетел на кизиловый куст, на котором вот уже целую неделю пел по ночам, и теперь уже завел свою песню, – просто удивительно, отчего бы ему не полететь еще куда-нибудь и не дать людям спокойно спать. А дома никого, кроме Алека Сэндера, который сидел на крыльце с мячом и битой. – Иди сюда, – сказал он. – Я подам тебе мяч разок-другой. – Потом он сказал: – Ну, ладно, ты мне подашь, а я буду отбивать.