Незаметно архитектор перешел в мир желательной реальности. Мир, в который он попал, представлял собой пьесу из шести актов. Был еще седьмой акт, но он не сохранился, по всей видимости, он был потерян или изъят автором пьесы.
Пьеса имела облик некой мистерии с восклицаниями от автора и вполне наглядными подробностями, которые включали в себя повествовательные и драматизированные диалоги и монологи. Действующие лица обменивались репликами, изливали свое душевное состояние.
«Бог за шесть дней создал своим творчеством всю совокупность вещей, а что создал человек?.. лишь грехи… человек все извратил, выстроив целый мир мнимостей под знаком конца и в ожидании конца… — размышлял архитектор. — Пусть проклятие сотрет этот город с лица земли и не будет памяти в городе о городе… и жители его сами себя позабудут, поверженные в прах… и гиены, собаки дьявола, будут властвовать над их душами в аду…»
Архитектор сжег план переноса города и покончил с собой.
Говорили, что он был не в себе, помешался, но если это было безумие, то такое безумие, в котором был метод.
В газетах писали:
«Как жаль, план города был поэзией, восторгом ума человека, дерзновенно проникающего в тайну бытия…»
Архитектор не читал газет. Он висел в петле.
Одет он был в платье жены. Волосы его были окрашены в рыжий цвет, глаза подведены, щеки напудрены.
Тогда же город постигла эпидемия самоубийств.
Люди умирали молча без страха и надежды. Некоторые делали это публично. Они, не стыдясь, кричали о своей боли, говорили, что они умирают, чтобы увидеть бога плачущим или смеющимся…
Все еще длилась ночь, и мрак ее не рассеивался…
Писатель читал статью в газете, в которой была довольно подробно описана смерть архитектора, и размышлял:
«Не знаю, на что он надеялся, чего ждал… автор статьи описал смерть архитектора как изящное самоубийство, но перед смертью лучше отказаться от театральных жестов и красивых предсмертных описаний… и терпеть смерть молча с философской невозмутимостью, в состоянии сосредоточенной озабоченности, хотя это и не изящно… однако остаются вопросы… как можно увидеть то, чего нет?.. и как можно жить без страха и надежды, ведь это тот эмоциональный фон, который только и делает человека человеком?..»
Писатель отстраненно глянул в окно.
Был вечер.
Перспектива и освещение изменили фигуру философа, стоявшего на террасе у балюстрады.
«Он постарел и стал еще более угловатым и тощим… — писатель отложил газету. — Когда-то он был моим учителем, внушал нам, что у нас нет будущего… и что все мы идиоты… с тех пор я воображаю себя то избранным, то отверженным… иногда я ощущаю себя камнем на обочине дороги, не чувствующим ни боли, ни срама, а иногда — почти богом… так я и сную, то вверх, то вниз, и снова вверх из-за бесовских внушений, насилующих и душу, и тело… в какой-то одержимости я делаю то, что не хочу делать… становлюсь как бесноватый, сам себя кусаю зубами… и понимаю, что не я это делаю, а живущее во мне зло, делающее меня пленником и жертвой бездны погибели, а не бездны благодати… весь наш путь к богу лежит между этими двумя безднами…»
Писатель взглянул на гроб с телом жены.
«Бедная Лиза… я познакомился с ней в горах… там я пас коз и играл на флейте, а Пан пел и вел себя как сатир после сладострастных утех… козы ему подпевали… у него был козий хор… прохожие останавливались… женщин пение Пана сводила с ума… глаза у них становились безумными… они танцевали, двигались в такт музыки, звучащей так томительно и нежно, изящно вскидывали руки… и меня они пытались вовлечь в свой зыбкий танец…»
Писатель сел на кушетку, потом лег. Он лежал и размышлял: