Через четыре месяца после того как за мной захлопнулись лефортовские ворота, состоялся суд, естественно, закрытый. До последнего момента я не знал, пустят ли на заседание кого-нибудь из моих близких. Увидев отца и Леру, я на секунду почувствовал благодарность своим мучителям, но быстро с этим справился. Они забрали у меня свободу, семью, возможность вернуться на родину, забрали все вплоть до ремня и шнурков. Они хотят сделать из меня даже не раба, нет – подопытную собаку Павлова, реагирующую слюноотделением на колокольчик. Там, где нет людей, постарайся остаться человеком[64]
. Я постараюсь. Отец держался прямо, на пиджаке три ряда орденских планок. Лера шла под руку с ним, каблуки ее туфель отбивали четкий ритм по паркету. Они сели в третий ряд и вокруг них тут же образовалось пустое пространство, как вокруг прокаженных. Последовало несколько часов пропагандистской антисемитской жвачки, и я был осужден на три года общего режима за распостранение лживых измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй.- Подсудимый Литманович, вы хотите сказать последнее слово?
Как трогательно, какая забота о законности. Не пустить на суд никого из моих друзей, ни журналистов западных газет. К кому я должен обращаться с последним словом? К этим номенклатурным рылам? Я оглянулся на отца и Леру. Последний взгляд. Лера вскочила с места.
- Гриша, держись,
Я тоже ее люблю, только жить вместе мы уже не можем.
–-Прекратить антисоветские выкрики! – рявкнул судья.
Много лет спустя, уже в Израиле, я наткнулся на фильм “Не жалеем о нашей молодости” Акиры Куросавы. Главная героиня, как велел ей конфуцианский долг, приехала в деревню к родителям казненного мужа-диссидента. Пальцами пианистки она копалась в промерзшей земле под плевки и насмешки благонамеренных соседей. С прямой спиной терпела оскорбления, болела и голодала. Я пересматривал этот фильм много раз, пока моя жена-израильтянка не расколотила кассету молотком.
Через полгода в политической зоне я стал делить людей по одному-единственному признаку – отсутствию или наличию внутреннего стержня. Это неуловимое качество никак не коррелировало ни с религией, ни с идеологией, ни с национальностью, ни с тюремным стажем. Я пытался анализировать, вывести хоть какую-то закономерность – и не мог. Это было как базис, на котором строилось все остальное. Нет базиса – нет личности, а есть запуганное существо, готовое на что угодно за полбатона колбасы или просто за “хорошее отношение”. Когда, лежа на лефортовской койке, я плакал от чувства вины перед своим ребенком, я еще не знал, что собственно является самым страшным. Только увидев других людей – сломленных, угодливых, жалких – я решил: пусть лучше Регина никогда не увидит меня, чем увидит, но будет презирать. Лучше я вообще останусь без свиданий, чем дам им возможность манипулировать собой. За лагерной колючкой я снова ощутил себя свободным, спина выпрямилась и окаменела, а на вопрос: “Почему вы молчите, осужденный Литманович?” - я честно отвечал: “Потому что мне не о чем с вами разговаривать”.
- Боюсь я за тебя, Гриша. Не доведет тебя гордыня до добра.
Любого другого я бы отшил или проигнорировал. Но этот человек заслужил мое уважение. В наличии у него стержня я не сомневался хотя бы потому, что в свои сорок лет он сидел уже в пятый раз. Сидел за веру. Он был тверд с властями, но исполнен милосердия к жертвам. Последняя часть этого уравнения у меня не получалось ни в какую, ничего кроме брезгливости они не вызывали, хоть убей.
- Почему, Алексей Петрович? Это работает. Они оставили меня в покое, мне больше не предлагают сотрудничать.
- Они до поры до времени оставили тебя в покое. Но рано или поздно ты окажешься перед выбором. Помочь товарищу по несчастью или нет. Отказавшись помочь жертве, ты окажешься соучастником издевательства. Третьего не дано. Вот на этом, я боюсь, ты сломаешься.
- Алексей Петрович, опомнитесь. Вы что, не видите, что это за люди? Да они же предадут первому, кто догадается крикнуть погромче.
– А это не твоя печаль. Это на их совести.
Там, где нет людей, постарайся остаться человеком. Уже ради того, чтобы услышать это и понять, стоило рискнуть всем.
Алексей аккуратно скреб у рукомойника руки с неоттираемыми следами типографской краски. Хотя единоверцы и избрали его пресвитером, он не оставил своей старой профессии печатника и нынешний срок получил именно за работу в подпольной типографии, где печатали Новый Завет. Каждый раз, когда в нашем бараке появлялся новый обитатель, Алексей “на бис” рассказывал историю своего последнего ареста. Он был исключительно скромным человеком и никогда не рассказывал, если его не просили.