Впрочем, он был отличным товарищем, и, если бы не хроническая нехватка времени, то моя черная дыра под названием «личная жизнь» могла бы заполняться им гораздо дольше. Во враждебном мне Городе он родился и вырос и, как все уроженцы, был его страстным апологетом. Он уверял меня, что если смотреть на Камское море из Малого Турбина (предкрайняя перед Заозерьем точка Города) и сильно не всматриваться в противоположный берег, где Чусовая сливается с Камой, то эта панорама — точь- в-точь Неаполитанский залив. Я сомневалась, и мы ехали проверять — то в это Малое Турбино, то в беренде- ечную Хохловку, и, преодолев уродливую вездесущую промзону — классические декорации для фильмов ужасов, — оказывались в роскошных местах, где синяя Кама рифмовалась с серебристо-желтоватыми скалами, а холмы и возвышенности были правильно-сказочными, как на полотнах старых мастеров.
— Ты понимаешь, — веселился Бакунин, — в каждом приличном городе должны существовать три вещи: трамваи, священные истуканы и классический университет. Вкупе с Камой мы вообще перевыполняем программу.
Я слушала его болтовню, ловила его привычный мягкий хохоток и думала о том, что лет десять-двенадцать назад он вполне бы мог представлять собой то лучшее, что было на местном рынке женихов.
От этого романа я очнулась в конце мая — под воздействием запаха сирени и черемухи, которые, как всегда, возвестили о том, что еще ничего не потеряно, и вручили мне список летних надежд и иллюзий на тему искрометной личной жизни, которая просто обязана сложиться так, как нужно.
Объявив Бакунину о разрыве и накупив умопомрачительное количество коротких юбок, я решила жить по-другому. Отправлялась в историческое место на Верхней Набережной, где, как утверждает легенда, в одна тысяча восемьсот тринадцатом году сидел на скамейке сосланный в Город статс-секретарь Сперанский и каждый вечер с помощью компаса смотрел в направлении Санкт-Петербурга. Скамейки здесь давным-давно повы- корчевывали, но я отыскивала местечко и устраивалась загорать. Неизвестно откуда возникали строчки: На Сенатской снега, снега, Над Казанским дожди, дожди.
Вспоминаю мой Ленинград,
Не вернется — не жди, не жди.
Я пыталась их отогнать, переделать, но слова стояли насмерть, не менялись, не исчезали, и я поняла, что Ленинград, мой Ленинград, и в самом деле больше не вернется, какое-то — кто знает какое — время я для чего-то должна прожить здесь, в Городе.
***
То лето меня, разумеется, обмануло и, наобещав с три короба, быстренько свернуло декорации, заставив разбираться со своими настроениями под непрерывные шорохи совсем не ленинградского, а здешнего острого и ледяного осеннего дождя. Когда было совсем уж невыносимо, я и в самом деле отправлялась к священным истуканам под названием «деревянные боги». Случайно обнаруженные на чердаках заброшенных коми-пермяцких деревень в начале двадцатого века, они представляли собой странный сплав языческого и христианского в наивном искусстве. Я шла пешком по Камскому проспекту, поднималась под купол бывшего кафедрального собора и подолгу смотрела в их строгие лики. Но боги, любовно вырезанные не знающими цивилизации язычниками под влиянием христианских миссионеров сто-двести лет назад, ничем не могли мне помочь.
После этого мы еще пытались раз-другой кое-что возвратить, но уже стало совершенно ясно, что подобные возвраты вытянут из меня все жилы, Я поменяла работу и поменяла жизнь. Мы еще изредка созванивались и разговаривали о всякой чепухе. Больше того, между нами установилась странная телепатическая связь, которая выражалась в том, что Павел набирал мой номер строго вслед за тем, как я успевала о нем подумать.
Вот и сейчас, выходя от Гобачевой и вспомнив о наших с ним поездках на тихие речки, я услышала в телефоне все тот же смеющийся голос:
— Есть дело. Может, встретимся?
Виделись мы, однако, редко. Чувствуя «вину» за потраченные мной на него «лучшие годы», он время от времени подкидывал темы, на которые без него я никогда бы не вышла. Было очевидно, что в нем умер профессиональный репортер, но таки умер — или сам он его прикончил с привычным легким смешком, — потому что в банке, где Павел работал, платили несоизмеримо больше, чем в любой из редакций. Чтобы добро не пропадало, Бакунин предлагал его мне, а я уже решала, писать или не писать.
Но обычно он передавал информацию по телефону, и предложение встретиться меня удивило.
«Отчего бы нет?» — подумала я, на всякий случай оглядев в уличной витрине свои голубые бриджи и белую майку. На загорелом теле эти простые, но броские вещички смотрелись эффектно, и, уверенная в своей неуязвимости, я сказала:
— Давай.