Разумеется, на выходе досматривали: сумки, голенища, карманы. Но не с ног же до головы. Клочок теста – в лифчик, горстку муки – в носок; катышек дрожжей – подмышку, да мало ли куда. В человеческом, особенно в женском, теле немало полостей, чтобы спрятать, хотя бы самую малость, идя на смертельный риск. Дома голодные дети: риск не риск – лишь бы спасти.
В приемном покое досматривать некому. «Но домой бабушка ничего не приносила. Иначе я бы запомнила. – Десятилетний ребенок, мучимый голодом,
В первые январские дни ее уже не отпускали из больницы – поток умирающих таков, что одной дежурной нянечке не справиться.
На третий день (накануне, отстояв безнадежную очередь, Капитолина снова вернулась домой с пустыми руками), мама начала умирать.
Кто-то кричит, рвется, просит хлеба, кусочек, маленький, напоследок – но моя мама умирала тихо. «Я лежала и ждала, когда все исчезнет…»
Стол, окно, забитое фанерой, маленькая ребристая печка, чугунный котелок с водой, карты, слоники из мраморной – несъедобной – крошки; работницы и крестьянки с рецептами небывалой еды: щей, борща, котлет, гурьевской каши, картофельной запеканки, тушеного мяса, заливного, салата с майонезом, жареной картошки. «Я думала: странно… зачем их едят с хлебом… с хлебом…»
Мысль о хлебе отступает. Умереть – снять с себя изорвавшееся тело, сбросить, точно камень с души. Вот она снимает. Аккуратно расправив, вешает на спинку стула… Теперь оно больше не мешает: выйти в коридор, из коридора на лестницу – чугунный крюк услужливо откинут, – спуститься вниз по горбатым, в леденелых фекалиях, ступеням. Ах, как же это просто, если нет никакого тела. Бывшие ноги не оскользают, слушаются.
Она уже во дворе. Впереди, за чугунными створками ворот, белеет – белым-бела – улица. В просвет между сугробами видно далеко…
Она стоит и смотрит.
Из женской бани – строем, по трое, сверкая чистыми белыми телами – выходят большие мальчики. За ними, в арьергарде колонны, следуют ленинградцы, закутанные в белые простыни. Будто это им, каждому из них, сказано: встань и иди. Ненадежные простыни свиваются прочными надежными пеленами – кажется, еще один шаг, и больше не шелохнуться, не двинуть ни рукой ни ногой. Но они идут – вперед, по 1-й Красноармейской, по проезжей части, пользуясь тем, что нет ни трамваев, ни машин.
На углу Международного белые мальчики сворачивают направо – к Пулковским высотам, к Гатчине, к Луге… Дождавшись, пока минуют последние, белый всадник на белой лошади, похожий на довоенного милиционера, опускает Среднюю рогатку. Пеленашки покорно останавливаются. Проводив глазами мальчиков, отходят к обочине, ложатся в свежие рвы. Снег, падая с небес на землю, сливается с белыми пеленами…
– Ты не подумай, – мамин голос доносится издалека, из мертвой тишины, из снежного ленинградского крошева, – я не просила. Я знала, еду просить нельзя… Тетя Настя сама…
Заглянула в комнату. Потом пошла и принесла. Стакан муки, полный, до краев. Эту муку (пополам с отрубями: в обычной городской пекарне, откуда Капитолина перед самой войной уволилась, а Настя осталась, другой и быть не могло) они, растянув на несколько смертных дней, заваривали как клейстер.
Об этой муке, пронесенной через проходную, мама молчала семьдесят пять лет. Боялась
Бабушка Дуня начала умирать в последней декаде января. Тогда у нее начался голодный понос. (Кто не в курсе: стадия дистрофии, предшествующая летальному исходу.)
– Я помню, когда это случилось в первый раз, она привела домой какого-то военного. Отдала ему золотые часы. Большие, с кулак, похожие на луковицу. Длинная цепочка, медали на крышках, крышек четыре или пять, с обеих сторон.
В обмен она получила буханку хлеба, 200 грамм сала, брикет горохового супа.
Прежде чем отдать часы, бабушка их поцеловала: в крышку, как в губы. С кем она в этот миг прощалась, уже не узнать…
Голодный понос вернулся ближе к весне. С марта, стихая на неделю-другую, он мучил ее регулярно. В те дни, когда бабушка совсем не могла подняться, она посылала маму в больницу – предупредить, что пока еще не умерла.
Блокадная весна выдалась холодной; таяние снега началось в апреле. В марте лед Обводного канала еще не сошел. Поверхность льда усеяна зимними пеленашками. Но к пеленашкам – хоть на льду, хоть на улицах – мама давно привыкла. «Мертвых я не боялась. Я боялась обстрелов»[28]
.Однажды она попала под бомбежку. Но в убежище спускаться не стала, пережидала в подворотне. После отбоя смотрела, как убирали убитых и раненых. Ей запомнилась женщина с разорванным лицом: «Дружинницы несли ее на носилках. Кровавая рана вместо рта». Другой раз видела, как горит дом. На углу Международного и 5-й Красноармейской. «Языки пламени до неба. Люди стоят. Ждут, пока поутихнет. Обгорелые деревяшки тащили на растопку».