Но кое-что из вещей и мебели, поразмыслив, отдала: платяной шкаф, плюшевый диван, круглый резной столик, трюмо, постельное белье из сундука. (Сам сундук остался: на 1-й Красноармейской для него не нашлось места; об этом сундуке я печалюсь до сих пор.) Пока бабушка с Марфушкой рядились, мама обошла квартиру. Соседские комнаты стояли открытые. В них никто не жил. Тайной церкви нет как нет. На месте иконостаса – голые стены. Иконы, спасенные от большевиков, Марфушка пожгла. Но мебель не тронула. Быть может, лелеяла надежду: прибрать что
Ближе к весне нежданно-негаданно объявился крестный. В первую блокадную зиму так ни разу и не зашел: справиться, живы ли, – а тут позвал. Приходить в гости, обедать. От даровых обедов бабушка отказалась, но внучке позволила. До будущей весны мама раз в неделю столовалась у крестного. В блокаду его семья не пострадала. Дочери – Нина, Сима и младшая Тамара – все остались в живых.
9 мая мама запомнила хорошо. «Накануне, за день-два, по городу пошли разговоры: подписали, подписали, конец войне». Победный салют они смотрели с Международного проспекта. «Все плакали, обнимались».
Той весной она и бросила дневную школу: на две зарплаты, материну и бабушкину, плюс вдовий «аттестат», плюс пенсия за погибшего отца – семье не прожить. Когда встал вопрос: куда? – Капитолина выступила твердо: только не на фабрику и не на завод. Твердость – итог ее трудового опыта. Продуктовый магазин (а тем более мясо-молочный факультет без отрыва от производства) она безусловно одобрила – после голодных лет эти питательные слова звучали надеждой. На прекрасную, сытную, будущую жизнь.
Продуктовые карточки отменили через два с половиной года, в декабре. Сохранилась фотография: маме 16. Лицо одутловатое, следствие нездорового питания: сплошные крупы и макароны. (Об этих макаронах, обязательно со сливочным маслом, она мечтала на Урале – и чтобы полная тарелка, – ничего вкуснее не могла вообразить.) Теперь в магазинах есть всё: мясо, масло, сыр. «Ну, конечно, радовались. Особенно первое время. В сравнении с блокадой – праздник, сущий пир».
Пир-то пир, да не на весь мир. «У людей не было денег. Если покупали, понемногу, сыра или масла – грамм по сто. Однажды я видела: женщина, нарядная, богато одетая, купила килограмм сыру». У ленинградцев, привыкших считать на граммы, на такие килограммы особый взгляд.
Выписавшись из госпиталя, Капитолина перевелась на прежнюю работу. На больных ногах до «Светланы» добираться трудно. Фабрика «Заказ-обувь», считай, в двух шагах. Году в сорок седьмом к ней посватался бригадир. Она склонялась к тому, чтобы дать согласие. (Тем более у жениха хорошая зарплата, да и комната – большая, метров двадцать.) Но не вышло. Бабушка не позволила, выступила против.
В сорок седьмом Капитолине тридцать шесть от рождения. И семь лет до смерти. Чувствуя свою нечистую совесть – мне и близко не выпало того, что им пришлось пережить, – я в первую очередь думаю о ней. Вынесшей на себе всю злую тяжесть про́клятого двадцатого века. И так и не осознавшей, в какие угодила жернова.
X
Жернова вертятся, вертятся…
Первоочередная задача, поставленная партией и правительством: закрутить гайки, ослабленные войной.
В Ленинграде эти гайки разболтались особенно[35]
.После победных, отгремевших реляций ларвы торопятся взять свое. Для них, орудующих с изнанки человечества, война не закончилась – перешла во внутреннюю стадию. Теперь у СССР другие союзники: беспамятство и страх. Реанимировать страх – не фокус. В этом деле ларвам нет равных. С беспамятством сложнее. Но «работать» они умеют. Им, людоедам, не привыкать.
Год, два, пять… 1953-й. Смерть диктатора.
Маме двадцать два года, и она рвется в Москву, поклониться дорогому праху. Так бы и уехала, да мать не пустила: «Не поедешь – и все тут», – легла костьми. Отцу тридцать восемь и, в отличие от мамы, он уже в уме. Сообщение о смерти бессмертного вождя застало его на улице, на углу Невского и Гоголя. Под черным раструбом собралась внушительная толпа. Люди рыдали. Он выбрался (бочком-бочком, точно из-под обломков прежней жизни), в голове путалось: неужто и вправду сдох?..
Через много лет отец мне рассказывал: «Было страшно, а вдруг прохожие заметят, прочтут по лицу». Радость, рвавшаяся наружу, ударяла в ноги. Так, внутренне приплясывая, он и дошел до площади. Только здесь, рядом с Исаакием, подавил вспышку радости, справился с собой.
Что-то меняется в воздухе, смещается – будто сдвинули монолитную плиту. Выходя из затхлого средневекового подземелья, Жизнь опасливо оглядывается. Чтобы прийти в себя, ей дается без малого десять лет.
Столько, сколько потребовалось властям, чтобы замести следы.