Коль скоро речь о языке, о его роли в восстановлении культуры, в нашем мобильном партизанском отряде существовала, более того, активно использовалась особая система связи, не имевшая отношения ни к военным приказам (в любой их форме: хоть засургученных пакетов с пометкой «секретно», вскрыть тогда-то и тогда-то; хоть катушечных телефонов, чьи провода в боевых условиях то и дело рвутся), ни к обычной партизанской практике природных звуковых сигналов: кукушкой, лягушкой или селезнем – которые подают, складывая пальцы специальным образом или прикладывая ладонь к губам.
У каждого из нас, рядовых бесшумного войска, имелся в распоряжении невидимый походный приемник, способный улавливать и безошибочно расшифровывать даже самые слабые сигналы, поступавшие от тех, кто шел
Бывали дни, когда на этом кружном пути выпадали передышки. По молодости лет я им радовалась, полагая, что даже самый героический и преданный своему делу партизан имеет право отдохнуть и отоспаться. Да мало ли у нас, у партизан, дел: по дому или на службе, в моем случае институтских, связанных с написанием и защитой диссертации (ее название, насколько теперь я могу припомнить, касалось статистических методов управления производством, каких-то математических корреляций; данные для их расчетов я собирала в цехах ЛОМО). Кроме официальной работы, отметка о которой ставилась в трудовую книжку и тем самым включалась в «трудовой стаж», большинству из нас приходилось прибегать к приработкам, самым разным, – я, например, давала уроки английского: по тем временам отличный способ пополнить бюджет.
Передышки, такие желанные вначале, очень скоро надоедали. Нас начинала мучить совесть: какими глупостями, ни уму ни сердцу, мы, право слово, занимаемся, в то время как наши боевые товарищи давным-давно покинули привал. Впрочем, эти приступы нечистой совести, связанные с пустым, хотя и деятельным временем привалов или простоев, искупались острым наслаждением от новых, отвоеванных у врага, книг. Я имею в виду не только те, что были опубликованы официально, но – едва ли не в большей степени – сам- и тамиздат.
Так мы и шли, стремясь вперед, краем глаза отмечая, как нашего полку то прибывает, то убывает – время от времени от него отделяются маленькие мобильные отряды, уходящие куда-то в сторону, в ночь. Каким образом эти отряды формируются, а главное, какое они получают задание, когда скрываются в настороженном переплетении темных, оседающих от влаги, еловых лап, – этого я знать не могла. Но смутно уже догадывалась: рано или поздно и мне придется оставить большой отряд, уходящий в будущее, чтобы присоединиться к нему позже и при условии, что я сумею выполнить то скромное, но важное задание, обращенное в прошлое, которое наше партизанское командование доверит лично мне.
Помню день, когда, завершив череду житейских испытаний – как обычно, тягостных и никому не нужных, – я уловила нечто похожее на ультразвук, на который с отважной и решительной готовностью (ни дать ни взять полковой конь на зов боевой трубы) откликнулся мой внутренний камертон. Повинуясь этому звуку, я (как и все, кого он настигал раньше) сошла с общей дороги – к тому времени мы успели выйти на прочную лесную грунтовку – и, различив едва заметную тропинку среди лесных деревьев, пошла, первое время двигаясь на ощупь, то и дело переступая через поваленные стволы елей, осин и сосен – будто еще недавно, чуть ли не накануне, по этой местности прокатился чудовищный по силе ураган.
Но мало-помалу я освоилась и, стараясь перенять манеру наших вожатых, не признающих земных законов, шла почти свободно, не замечая лежащих поперек дороги стволов; не чуя холодных капель настоящего времени: срываясь с потревоженных еловых веток, они попадали мне за шиворот или, обжигая холодом, падали на лицо.
Ориентиром мне служил мох, покрывающий стволы сосен, уцелевших вопреки тотальному урагану. Судя по этому (моховому) признаку, двигалась я на север – ничего более определенного сказать нельзя. Лишь на рассвете, выбравшись наконец из лесной чащи и оказавшись на высотах – последние километры тропинка вела в гору, – я поняла, где я нахожусь: по левую руку громоздились руины Пулковской обсерватории, обломки ее купола, разрушенного прямым и на удивление точным попаданием; справа внизу (по разным приметам, вроде поваленных указателей и дорожных знаков – их можно было различить, встав на цыпочки и приглядевшись) угадывалось шоссе; впереди, в направлении города, если мысленно продолжить прямую шоссейную линию, открывалась широкая и хорошо знакомая мне перспектива бывшего Забалканского, потом Сталинского, а теперь Московского проспекта – неузнаваемая: заваленная обломками зданий.