Котлетки шипели на огромном черном кругу раскаленной плиты. Раздатчица цепляла их совочком. И отработанным жестом отпускала соскользнуть в тарелку. Лицо этой дамы выражало пресыщенность. Абсолютно всем. В том числе и усталостью, характерной для человека, день за днем губящего тело на стоячей работе. Прокоптившись в чаду, помышления сердца раздатчицы слиплись в комок. Она не любила нас. Но она и не помнила о том, что она нас не любила.
– Двадцать, – подтвердила я Иванову. И на этом слове взор раздатчицы хоть и едва заметно, но все-таки увлажнился жизнью.
Прилавок под кассовым аппаратом был застлан куском прозрачного пластика. Под пластиком лежала свадебная открытка. Какие-то розы, прореженные орхидеями. Россыпь жемчуга. Кружева. Два золотых кольца в складках парадной скатерти. Два голубя, касающихся друг друга клювами. В ожидании суммы по чеку я успела подумать о том, что никогда ранее не задавалась вопросом: а почему свадебные открытки оформляются в столь новорожденных тонах? Что есть от эстетики нежнейших сливочных фактур в решении двух взрослых людей основать новую ветвь родства по крови? Я взглянула на Иванова, копающегося в бумажнике. Неужели то, что связывает его с фатальной Гульнар, хотя бы в какой-то части своей содержит нечто единородное сахарному умилению? Когда? В откровениях? В родовых муках? В темноте опочивален? В наготе? В соприкосновении их тела раскрываются изнеженною белизной голубят? Когда анонсированное художниками птичье молоко разливается между мужчиной и женщиной? Оно случится со мною в замужестве? По идее, на свадебной открытке два золотых кольца должны были бы лежать на черном квадрате Малевича, символизирующем вечную веру, затвердевающую в вечной неизвестности.
– Идем? – сказал он, приподнимая поднос.
Мы сели у окна. Солнце лупило в висок. Я придвинула к себе тарелку с горой котлет. Иванов глотнул желтого пива. Он молчал. Я ела. Я спрашивала себя: зачем люди врут? А если завтра окажется, что меня подменили в роддоме? Я позвонила Иванову как раз для того, чтобы задать ему эти вопросы. Но теперь порыв казался дурацким. Наверное, Иванов чувствовал это. Наверное, он понимал, что, оставляя происшедшее без комментариев, работал заодно с теми, кто, лгав, пронизал реальность, выедал ее плоть, подобно червям умножая пустоты, принимаемые нами за всенарастающий, обезличенный и неизбежный холод абсурда. На одиннадцатой котлете молчание было прервано.
– Я не знаю, кто из них врет. И зачем. Не знаю, – его голос сел.
Всегда столь очевидную красоту Иванова, возносящуюся знамением, подернула горечь. На мой плотный, жаркий мясной обед упала тень. Иванову было трудно говорить со мной о близком друге за спиной близкого друга. Однако мне не хотелось входить в положение.
– Каждый человек – пучина.
Он посмотрел на потолок, припоминая что-то.
– Куда страшно заглянуть… Да. Я люблю его. Но я не знаю его. Следовательно, люблю не его, а кого-то другого… Но ведь все равно люблю.
На глазах Иванова блеснула пленка слезы. Я отложила вилку.
– У меня нет времени разбираться в его прошлом, в его мотивах… У меня много детей, жена, мама… Я работаю день и ночь, у меня нет времени просто сходить в Эрмитаж… Познание человека может отнять всю жизнь. Мне не жаль своей жизни, но у меня физически нет времени на то, чтобы разобраться – кто он такой. Я не боюсь правды, но правда каждого столь велика, что… У меня нет таких сил, Таня. Нет! У меня нет времени на подлинную, настоящую любовь к нему. Но это не прекращает, не отменяет ту любовь, которую я чувствую… Я люблю его, я люблю, что он приходит ко мне… ставить ему пластинки, ждать, что он скажет… Я люблю его работы, он очень большой художник, в отличие от меня… Ведь я зарабатываю деньги, у меня дети, я принял такое решение… Он – другое. Я люблю его за то, что он принял другое решение. Может быть, он врет мне… Но меня это не ранит, не унижает… Мне все равно, кто он такой.
Лицо Иванова застыло. Как могло бы оно налиться кровью, так налилось усталостью и внутренним мраком.
– Повод ли это отказаться от него? – спросил он. Не меня, конечно. А так.
Котлеты остыли.
– Лично мне за почти тридцать лет он не причинил никакого зла.
– Тебе нет. А Оле Назаровой причинит.
Глаза Иванова сверкнули.
– Кто сказал?!
– Кто-кто! Жена.
– А почему ты вообще на хуй ее не послала? – в раздражении Иванов повысил голос. Впервые на моей памяти.
– А что, можно было? – я спросила язвительно и, взявшись за вилку, продолжила есть.
Иванов приуныл. Он выпил еще пива. Пена уже осела и померкла. Да и солнце поблекло. Огненный шар пошел на посадку. Морская сползала в тень, время съезжало к полднику.
– И что… – заговорил он с меньшим раздражением, – он ее расчленит?
Вместо ответа я отодвинула бумажную тарелку с последней котлетой на дальний край стола.
– Фух, – я уронила голову на руки. – Больше не могу. Все. Спасибо.
– Ну, лишит он ее девственности, ну и что?