Утром, последовавшим за ночной суетой в доме Клокенуола, он поел на заднем крыльце. Когда спустился по лестнице и пошел на работу, я взял пустую кофейную кружку и пепельницу, оставленные на поручне, и унес в дом. Пока мыл их в раковине, Амалия понесла завтрак нашей матери в гостиную, где в телике какая-то кинозвезда давала интервью ведущему какого-то утреннего ток-шоу, и оба соревновались в том, кто сможет рассмеяться более фальшиво. Наша мать заказала жареную картошку, омлет с сыром и чашку консервированного фруктового коктейля. Она и отец редко ели одновременно и никогда – одно и то же.
– Я думаю, ночью в соседнем доме кто-то ходил, – поделилась со мной Амалия, вернувшись на кухню. – Я спала с открытым окном, и чей-то голос разбудил меня. А потом там в комнатах зажегся свет.
Окно ее спальни выходили на ту же сторону нашего дома, что и моей.
– Я никого не слышал, – ответил я. – Свет видел, кто-то там ходил, просто тень. Но ни один риэлтор еще не поставил на лужайке табличку «ПРОДАЕТСЯ».
– Может, они решили сдать дом в аренду, вместо того чтобы продавать.
– Странно это, вселяться в три часа ночи. Это один человек, или семья, или целая коммуна?
– Я никого не видела.
– А голос?
– Наверное, он мне приснился. Никто не стоял под моим окном. Я подумала, что кто-то позвал меня снизу, мужчина, но мне это, конечно же, приснилось, потому что, проснувшись, я выбралась из кровати и подошла к окну, но внизу никого не было.
Я положил на стол подставки для тарелок и столовые приборы. Пока готовил тосты (первые два подгорели), Амалия жарила яичницу-болтушку и отдельно – бекон. Наш завтрак.
– Как ты сказала… Мужчина под твоим окном?
– Он позвал меня по имени. Дважды. Но я уверена, это произошло во сне – не наяву.
– И что тебе снилось?
– Я не помню.
– Даже обрывков сна?
– Ничего.
Ее яичница, бекон и тост лежали на одной тарелке. Мне она подала все на трех маленьких. Так мне больше нравилось. Я срезал корочки с моего тоста, чтобы съесть их отдельно. Даже тогда у меня были ритуалы, с помощью которых я надеялся в какой-то степени упорядочить наш, как мне представлялось, абсолютно хаотический мир.
Едва мы начали завтракать, как в примыкающей к кухне нише зажужжала стиральная машина, подавая сигнал об окончании стирки.
Я поднялся, чтобы переложить белье в сушилку, но Амалия остановила меня:
– С этим успеется, Малколм.
Я остался за столом.
– До отъезда в университет ты должна научить меня гладить.
Ее зеленые глаза сверкали – клянусь, сверкали, – когда что-то трогало или забавляло ее.
– Милый, по мне, доверить тебе утюг все равно что сунуть в руки бензопилу.
– Но ведь он никогда не станет гладить. А она может это делать только сидя перед работающим теликом.
– Она гладила, когда я была слишком маленькой, чтобы браться за утюг. И не забыла, как это делается.
– Не будет она гладить. Ты знаешь, что не будет. И мне придется ходить в мятом. – Даже в двенадцать лет вид моей одежды многое для меня значил, потому что мне казалось, что выгляжу я болван болваном.
– Малколм, и не пытайся гладить, когда я уеду.
– Не знаю. Посмотрим.
Какое-то время мы ели молча.
– Неправильно я поступаю, – прервала она затянувшуюся паузу, – уезжая учиться так далеко.
– Что? Не дури. Где тебе дали стипендию, туда ты и едешь.
– Я могла получить стипендию и где-нибудь поближе. Жить дома, а не в общежитии.
– В этом университете есть специальная программа писательского мастерства. В этом смысл твоей поездки туда. Ты станешь великой писательницей.
– Не нужно мне никакого величия, если ради этого приходится оставлять тебя с ними, чтобы потом сожалеть об этом до конца жизни.
Я понимал, что лучшей сестры просто быть не может, веселой, умной и красивой, но знал, что однажды она станет знаменитостью.
Попросив ее научить меня гладить, я чувствовал, что поступил эгоистично, но, по правде говоря, с одной стороны хотел, чтобы она поехала в университет, учеба в котором стала бы первой ступенькой в ее писательской карьере, а с другой не стал бы горевать, если бы она осталась.
– Я не такой уж неумеха, знаешь ли. Раз я так хорошо играю на саксофоне, то и гладить научусь, без риска сжечь дом.
– И вообще, – она меня не слушала, – нельзя стать писателем, лишь пройдя курс писательского мастерства. Нужно, что бы в тебе горел этот огонь.
– Если откажешься от стипендии, я вышибу себе мозги.
– Не мели чушь, милый.
– Вышибу. И почему нет? Как я смогу жить, зная, что загубил твою жизнь?
– Ты не сможешь загубить мою жизнь, Малколм. Наоборот, ты – самая важная и удивительная ее часть.
Амалия никогда не лгала. Не манипулировала людьми. Будь она другой, я бы посмотрел ей в глаза, настаивая на том, что я сделаю себе харакири, хотя знал, что никогда на такое не пойду. Вместо этого я смотрел на отрезанные корочки и делил их на более мелкие части.
– Ты должна взять стипендию. Просто должна. Это лучшее из всего, что когда-либо случалось в нашей жизни.
Я услышал, как сестра положила вилку.
– Я тоже люблю тебя, Малколм, – сказала она после паузы, и какое-то время я не мог ни посмотреть ей в глаза, ни произнести хоть слово.