Из Гейдельберга они должны были отправиться обратно на юг, через Карлсруэ и Баден-Баден, через тогда, в 1912 году, германский Эльзас, через Страсбург и фахверковый, как пишет Двигубский, Кольмар, во Францию, прежде всего — в Дижон, в Дижон, разумеется, где автор не мог, конечно, не подвести их к собору, не вывести их на круглую, за герцогским дворцом, площадь, не посадить их в то кафе, в котором мы с ним когда-то сидели, в котором он не раз сидел в свои дижонские годы, один. Кафе этого в 1912 году, возможно, и не было… Через Лион они едут дальше на юг, заезжают в Экс, в Ниццу и Канны, затем в Геную, в Лукку, в Ливорно. Автор то ограничивается простым перечислением, то расцвечивает их путешествие подробностями, дорожными встречами, случайными, ни о чем, разговорами в купе вагона, разговорами (пишет Двигубский в одной из, как мне кажется, относительно ранних рукописей), которых Всеволод вообще не любил, во время которых скучал, зевал и томился — и потому с удивлением (опять с удивлением, растущим, перерастая себя, удивлением…) смотрел всякий раз на Григория, когда тот, разговорившись со случайным попутчиком, с каким-нибудь владельцем виноградников, коротконогим и быстроглазым, возвращавшимся из Парижа домой, с такой легкостью пускался в рассуждения о сравнительных свойствах вин, курортов, устриц или гостиниц, как будто устрицы и гостиницы перемещались, на время разговора, в самый центр его мирозданья; Всеволод, откидываясь на своем сидении, закуривая толстую папиросу, смотрел на олялякавшего винодела, на Гришу, затем в окно, на проплывавший в нем рыжий Прованс, с далекими, предположим, очертаниями той благословенной горы, которую (пишет Двигубский) всего за несколько лет до их путешествия Сезанн рисовал так настойчиво, как будто стремясь подойти к ней все ближе, приближаясь и приближаясь к ней, вновь и вновь, — смотрел, удивляясь всему этому, и горе, и рыжей равнине, по которой тащился поезд, пыхтел паровоз, и как если бы то удивление, которое он, Всеволод, все острее чувствовал, глядя на Гришу, сообщалось и горе, и равнине, переходило с Григория на гору, даже на винодела. Наш маршрут 2001 года, проделанный в обратном направлении, приводит их, в конце концов, в опустевший, пансионно-курортный, прозрачно-солнечный городишко, в двух, кажется, вариантах, называемый Кастильоне, в остальных, поскольку курортность Кастильоне в 1912 году сомнительна, не называемый никак, но для меня всякий раз узнаваемый, с молом и мысом, крепостью на холме и воздушными очертаниями какого-то далекого гористого острова в притихшем, по-осеннему успокоенном море; городишко, пишет Двигубский в одной из своих рукописей, где прожили они полторы недели, в заброшенном, некогда роскошном отеле, от которого каменная, усаженная кипарисами лестница вела прямо к морю. К морю-то им и хотелось, всегда, по крайней мере — Всеволоду, хотелось, конечно же, к морю. Новалис неправ, говорил он, все дороги ведут не домой, к морю ведут они. Ты так не думаешь, говорил Гриша, обегая долговязого Всеволода, со свойственной ему нескладной неторопливостью спускавшегося по выбитым, еще прохладным в тени ступенькам. Ты сам так не думаешь… Выйдя на пляж, садились они в плетеные, услужливым, наглоглазым, вертлявым гостиничным кельнером тут же при их появлении выносимые кресла; Всеволод, перекидывая длинную, тощую, остроколенную, ногу через еще более острое колено другой, закуривая, вспоминая Бодлера (homme libre, toujours tu ch'eriras la mer…) смотрел с не покидавшем его, еще и еще раз, изумлением на Гришу, тут же вновь, бывало, встававшего, подходившего к самой воде, выбиравшего, среди прочих, какой-нибудь плоский, легкий, но все же не самый легкий камушек и, пару раз подбросив его в руке, посмотрев на него, как будто простившись с ним, пускавшего его отскакивать от чистой глади по-осеннему спокойного моря (calme plat, grand miroir de mon d'esespoir, думал Всеволод), затем пускавшего следующий, в этом пускании превращавшегося в