Картошку одну есть… А как она радовалась деньгам! Так только в детстве Деду Морозу радуешься. А потом уже ничему, и никогда.
И тебе жалко этих денег! — стыдил себя.
Он загадал: зайдет сейчас в бухгалтерию худфонда: если уже перевели ему деньги из Свердловска в оплату заказа, то все правда.
Он зашел, и деньги поступили буквально сегодня…
Он безотказно проработал весь день, заперев воображение. Несколько раз звонила жена: ну, — спрашивала, — не приехала еще? Дело в том, что художник ей сразу сознался в трехстах рублях. И, явившись вечером с работы, она первым делом зырк по вешалке: цветастый платок, кримпленовое пальто, старушечьи сапоги и тот ее узелок — ?..
Вскакивали оба на каждый телефонный звонок…
И только сын-десятиклассник с усталым превосходством удивлялся:
— А вы ее ждете? Ну молодцы… Да ты на руки ее посмотрел, художник, знаток жизни? Она же ни-ког-да не работала на ферме!..
И ушел к себе в комнату: уж эти ему престарелые романтики!..
А престарелый романтик поздней ночью — семья уже давно спала — на каждую въезжавшую во двор машину все думал: не бабушка ли на такси подъехала — и вставал, и выглядывал в окно. Но там не то что бабушки, а и машины никакой не оказывалось. Галлюцинации, что ли? — пугался он, страшась сумасшедшего дома и старости.
НА ПАМЯТЬ
Так же, как отец, он приподнимает брови на лоб, отводит глаза и сидит так в пустом молчании, прикинувшись задумчивым, чтобы переждать скуку своего прихода.
— Иди, Сережа, иди, — говорю я.
— Ага, мам, ну, я побежал, ты тут выздоравливай, — быстро оживляется он и уже у двери как бы вдруг вспоминает: — Да, мам… Завтра я не смогу прийти.
И лицо его кривится совершенно отцовской гримасой фальшивого сожаления: брови птичкой — крылышки вниз.
— И не надо, сын, и не надо. Доктор говорит, что нельзя ко мне часто ходить.
Он ушел, и моя печальная соседка Екатерина Ильинична горько вздохнула, ничего не говоря. Мне не горько, я все могу понять. Достаточно вспомнить себя в двадцать лет, с избытком нетронутой жизни впереди. В эти годы трудно вникать в смерть.
Догадываюсь, почему он не сможет прийти завтра: вечер пятницы, друзья… Или девушка. Свободная, наконец-то, наша тесная однокомнатная квартира, праздник независимости…
Слышно, как постовая сестра Оля (пост у самой двери нашей палаты) окликает моего доктора — это для меня, и из глубины коридора слышится его объемный голос, попутно, на ходу ко мне, посвященный кому-то другому — ноги уже ко мне, а голос пока не для меня, но я тайком присваиваю.
У него топкие глаза, за лицом его спрятано больше, чем оставлено на виду; он склонился и сел на край кровати. Не теряя времени, левой взял мое пульсовое запястье, правой ласково коснулся щеки и, чуть оттянув нижнее веко, заглянул: только потом заботливо спросил: «Что?»
Я отдышалась. «Доктор, при случае скажите моему сыну, что ко мне нельзя ходить. Часто».
Ничего не ответил мой доктор, только удостоверил меня быстрым взглядом, что понял. Послала мне судьба — только раздразнила — напоследок того, кому не нужно ничего объяснять.
Действительно: паста не вытекает, я трудно поворачиваюсь набок, кладу тетрадь у изголовья рядом с собой и пишу почти на ощупь, не видя.
Через десять минут он вернулся, оттискивая на полу плотные шаги, и снова застал меня врасплох (не успела навести внимание на резкость) своей опустошительной походкой. Как мала палата: пять шагов от двери до меня. Что я могу успеть за эти пять шагов! Все равно, что голодному поднести ко рту кусок — и только он успеет раздуть ноздри от зовущего запаха, только успеет раскрыть рот, — а шаги уже кончились. Жадные мои голодные глаза не успевают откусить и кусочка от этого парада, не то что насытиться, — и вот уж он у моей кровати. И только дразнящее воспоминание, как след запаха в ноздрях голодного, от недостаточных этих пяти шагов, и всякий раз я напрягаюсь, чтобы успеть их усвоить, и всякий раз не успеваю — мучительно! — вот почему: опустошительная походка.
Если я встану, выпишусь, буду жить — я подкараулю его утром у подъезда, крадучись выглядывая из-за соседнего дома (мне сорок лет, господи, прости меня!), и пойду за ним незаметно до самой больницы, торжественно, отчаянно поглощая каждый его шаг, набивая его шагами изголодавшиеся свои, пустые закрома… ах, ведь я так и не дописала: он через десять минут вошел в палату — пять шагов — и принес мне мягкий цанговый карандаш. «Спасибо, доктор». Кивнул мне твердо-серыми глазами и круто вышел, а я еще долго слушала следы его пальцев на теплых гранях карандаша. Теперь мне удобно писать в моем «рабочем» положении, подставив под тетрадь просторную книгу.