Тайлера, когда Нечто ждало на склоне холма и потом проводило меня домой, на Землю.
– Я слышу, – отозвался я. – Где ты?
Вяз у теплиц словно бы качнулся, хотя ветерок чуть дышал – где ему было качнуть такое дерево.
– Ты знаешь? – спросил я.
Глупо спрашивать, конечно же он знает – и о бомбе, и обо всем…
– Нет места? – растерянно переспросил я.
– Радиация, вот как это называется, – подсказал я.
– На это уйдут годы.
– А для нас время кончается, – сказал я, и меня захлестнула горькая жалость ко всем людям на свете и сильней всего – к самому себе. – И для меня наступает конец.
Вот когда пора просить помощи! Пора объяснить, что мы попали в беду не по своей воле и не по своей вине –
пусть же нас выручают те, кто нас до этого довел!
Так я и хотел сказать, но слова не шли с языка. Не мог я признаться этому чужому, неведомому, в нашей совершенной беспомощности.
Наверно, это просто гордость и упрямство. Но лишь когда я попытался заговорить и убедился, что язык не слушается, лишь тогда я открыл в себе эту гордость и упрямство.
«Мы очень о вас сожалеем», – сказал вяз. Но и жалеть можно по-разному. Что это – подлинная, искренняя скорбь или так только, мимолетная, из чувства долга, жалость того, кто бессмертен, к бренной дрожащей твари в ее смертный час?
От меня останутся кости и тлен, а потом не станет ни костей, ни тлена, лишь забвение и прах, – а Цветы будут жить и жить вовеки веков.
Так вот, нам, кто обратится в тлен и прах, куда важней обладать этой упрямой гордостью, чем другим – сильным и уверенным. Она – единственное, что у нас есть, и только она одна нам опора.
Лиловость… а что же такое Лиловость? Не просто цвет, нечто большее. Быть может, дыхание бессмертия, дух невообразимого равнодушия: бессмертный не может себе позволить о ком-то тревожиться, к кому-то привязаться, ибо все преходящи, все живут лишь краткий миг, а бессмертный идет своей дорогой, в будущее без конца, без предела, – там встретятся новые твари, новые мимолетные жизни, и о них тоже не стоит тревожиться.
А ведь это – одиночество, вдруг понял я, безмерное, неизбывное одиночество, – людям никогда не придется изведать такое…
Безнадежное одиночество, ледяной, неумолимый холод… во мне вдруг шевельнулась жалость. Как-то странно жалеть дерево. Но нет, не дерево мне жаль и не те лиловые цветы, а неведомое. Нечто, которое провожало меня из чужого мира, которое и сейчас здесь, со мной… жаль живую мыслящую материю – такую же, из какой создан и я.
– Я тоже сожалею о тебе, – сказал я и, еще не досказав, опомнился: оно не поймет моей жалости, как не поняло бы и гордости, если бы узнало о ней.
Из-за поворота улицы, идущей по бровке холма, на бешеной скорости вылетела машина, яркий свет фар хлестнул по теплицам. Я отпрянул, но фары погасли, еще не настигнув меня.
Во тьме кто-то позвал меня по имени – чуть слышно и, кажется, пугливо.
Из-за угла, не замедляя скорости, вывернулась еще машина, ее занесло на повороте, взвизгнули шины. Первый автомобиль круто затормозил и, содрогнувшись, замер возле моего дома.
– Брэд, – снова чуть слышно, пугливо позвали из темноты. – Где ты, Брэд?
– Нэнси?! Я здесь, Нэнси.
Что-то случилось, что-то очень скверное. Голос у нее точно натянутая до отказа струна, точно пробивается он сквозь густой туман охватившего ее ужаса. Что-то неладно, иначе не мчались бы так неистово к моему дому эти машины.
– Мне послышалось, ты с кем-то разговариваешь, –
сказала Нэнси. – Но тебя нигде не было видно. Я и в комнатах искала, и…
Из-за дома выбежал человек – черный силуэт на миг четко обрисовался в свете уличного фонаря. Там, за домом, были еще люди – слышался топот бегущих, злобное бормотанье.
– Брэд, – опять сказала Нэнси.
– Тише, – предостерег я. – Что-то неладно.
Наконец-то я ее увидел. Спотыкаясь в темноте, она шла ко мне.
Возле дома кто-то заорал:
– Эй, Картер! Мы же знаем, ты у себя! Выходи, не то мы сами тебя вытащим!
Я бегом кинулся к Нэнси и обнял ее. Она вся дрожала.
– Там целая орава, – сказала она.
– Хайрам со своей шатией, – сказал я сквозь зубы.
Зазвенело разбитое стекло, в ночное небо взметнулся длинный язык огня.