По всем признакам это была не какая-то процессия, как поначалу могло представляться. Шествие напоминало скорее экскурсию; оно наводило на мысль об отверженных, об изгнанниках, которые отправлялись, казалось, в чужие края. Глаза у детей блестели, и солнце, по-видимому, не мешало им, ибо они глядели вверх не мигая. Рты у них были раскрыты, как если бы они пели, хотя не слышалось ни единого звука. Временами это вызывало иллюзию не столько пения, сколько немого крика. У многих брови были приподняты кверху и кожа на лбу чуть морщинилась продольными складками, что придавало их лицам выражение недетской задумчивости, страдальческого недоумения. Правда, иные как будто улыбались, хотя улыбка не озаряла их лиц и выглядела скорее умильно-слащавой. Над головами детей висела дрожащая, переливающаяся зелеными и синими тонами пелена. Присмотревшись получше, Роберт увидел, что это были мухи, которые тучами роились в воздухе, сопровождая детей на всем их пути; они вились вокруг их фигурок, садились на руки, на лица, назойливо тужили перед глазами. В воздухе стояло монотонное ядовитое гудение. Какой-то сердобольный мужчина в переднем ряду поймал одну муху в ладонь, взял, осторожно разжав пальцы, за крылышки и с наслаждением оторвал ей по одной все лапки, после чего раздавил ногой.
Шествие между тем достигло Старых Ворот и свернуло под арку; решетка, как Роберт еще с утра заметил, была отворена. Дети ни малейшего внимания не обращали на взрослых, которые не сводили с них глаз. Они спокойно и твердо шли своей дорогой, и ни один ни разу не оглянулся, хотя из толпы часто окликали того или другого ласкательными именами. Нередко какая-нибудь из женщин напряженно устремляла взгляд к тому или иному ребенку, при виде его в ней как будто оживало воспоминание о чем-то близком, дорогом. Тут и Роберт невольно подумал о своих детях, он даже высматривал их, Беттину и Эриха, среди проходившей детворы, как будто и те тоже могли там идти. Их, конечно, не было, но ему казалось, что он узнавал их и в том и в другом — во всяком из детских ликов, настолько сходство не определившихся еще черт преобладало над частными различиями.
Внезапно он понял, отчего этот город казался таким безрадостно-пустым: нигде на улицах, площадях и в катакомбах не видно было детворы, не слышалось шума невинных детских игр, звуков беззаботных и звонких ребяческих голосов. Здесь не было детей; это напоминало, насколько он представлял себе, атмосферу санаториев и лечебных курортов, где, заботясь о покое больных, жаждущих исцеления, гонят детей из близлежащих парков и скверов. Про себя Роберт всегда думал, что крик детей может выдерживать только тот, кто сам его порождает; их несмолкаемый шум и гомон на улицах, их разноголосый галдеж, неудержимый истошный плач так часто бывал нестерпим и мешал ему в часы уединенных занятий. Но здесь эти дети не плакали, а мирно, спокойно и уверенно шли своей дорогой. Точно в колдовском шествии, проходили они, заполняя всю улицу, и чего бы, кажется, он не дал теперь, чтобы только не видеть их такими смирными; как хотел он, чтобы улица огласилась их веселыми криками, чтобы их радостно звеневшие голоса проникали сюда, под своды Архива. Но уже одно это шествие и возможность видеть его придавало физиономии этого города без детей хотя бы на какое-то время новое, особенное выражение. Теперь он понимал, почему жители с таким волнением ожидали детей и такими благоговейными взглядами провожали. Ведь и эти дети шли, казалось, откуда-то из другой страны и только проходили через город.
Ни один из жителей не последовал за ними. Сзади шли только служители, которые несли открытые паланкины. В них лежали совсем крошечные, грудные, дети, спеленутые и с сосками во рту. Их можно было бы принять за восковых кукол, если бы они не дергали своими крохотными пучками и время от времени не выпрастывали из пеленок ножки. Городские служители, которые с безучастными лицами несли эту легкую ношу, были в таких же кожаных фартуках и кепках с козырьками, как и те мужчины, что убирали мусор на улицах города. Дрожь пробежала по телу Роберта. Из толпы зрителей раздавались умильные возгласы: "Ах, какая маленькая крошка с голубой ленточкой!", "Какой же он опрятненький, вы только поглядите!", "Какая она нежная, вон та, с розовым бантиком в волосах!". При этом женщины, старые и молодые, слегка покачивались из стороны в сторону, вытянув перед собой обнаженные руки. Каждая как будто убаюкивала ребенка, пока проносили паланкины. Но вот последний исчез из виду. Тут и туча мух рассеялась.
В то время когда городской служитель, замыкавший шествие, равнодушно затворил за собой решетку, в комнату вошел ассистент, тот, который говорил, что чувства должны разрушаться, чтобы высвобождались их основные элементы, — то есть старый Перкинг. Он подошел к стоявшему у окна Роберту.