В моем детстве, которое прошло на Апшеронском полуострове, мы с отцом по дороге на пляж непременно совершали один ритуал — заходили в спортивный магазин. На его полках сияли латунные и никелевые кубки, висели вымпелы и сетки с волейбольными и футбольными мячами, бадминтонные и теннисные ракетки, а в центре торгового зала стоял короб с плюшевыми рукавами: устройство затемнения для смены на ощупь (вложить в короб фотоаппарат, закрыть, продеть руки в рукава) фотопленки, которая продавалась здесь же, в магазине. Но неважно, что там продавалось. Важно, как в этом магазине пахло. Я уж не знаю, что это был за запах — не то дубленой кожи мячей, не то химических реактивов, — но запах этот, который у меня строго ассоциировался с эмоцией сильного интереса, возбуждения, излучавшегося спортивными товарами, навсегда стал запахом моего детства — запахом чистоты и огромного, неизведанного и желанного, будущего. В течение тридцати лет я мог в любую минуту закрыть глаза и вспомнить этот запах. Но никогда, никогда я его не встречал с тех пор. Ведь это странно, правда? Я побывал за свою жизнь во множестве магазинов, где продавались все те товары, которые я так вожделел в детстве. Но ни в одном я не встретил даже намека на этот запах — сильный, пряный, упругий. Понемногу этот запах стал для меня призрачным, я даже перестал верить в то, что когда-то с наслаждением его вдыхал. Как вдруг лет пять назад я купил себе новые очки. Вместе с ними мне выдали очечник, запах внутри которого взорвал мое сознание. Замша, выстилавшая его полость, пахла ровно так же, как сокровищница того самого магазина спорттоваров! Это было чудо, и я берегу этот очечник на самой верхней полке кабинета и изредка забираюсь на кресло, чтобы аккуратно снять его и, приоткрыв, сунуть нос в шкатулку прошедшего времени — убедиться, что детство действительно было.
ДВА ЭТЮДА
На фотографиях самое интересное — незримое. Есть быстрое незримое — мгновенное событие, выходящее за пределы чувствительности. А есть медленное незримое, выходящее за пределы не реакции, а концентрации. Часовую стрелку трудно уличить в подвижности, если только не делать ее снимки с долгой выдержкой. Порой полезно переключать внутреннюю длительность, выдержку, учиться длить минуты годами и годы умещать в миг.
Медленные и быстрые сущности составляют структуру прозрачности, обнаруживаемой путем сознавания зрения как такового. Незримое обнаруживается, когда кадр становится больше себя самого. Он отождествляется с сознанием — и открывает то, чего не содержал в себе ни его источник, ни его отпечаток. Союз сетчатки, хрусталика и зрительного нерва могуществен: опрокинутый в воздух кусок обнаженного мозга царит над окоемом.
Впервые о прозрачности я задумался в Израиле, когда оказался увлечен рассеченным проводами небом. Над Иерусалимом полно отживших и действующих проводов; нет, лучше воспользоваться высоким термином электромонтеров — «воздушных линий». Многие из них давно уже не используются: жилы отмершей жизни, невиданного типа — свитые, в вощеной бумажной обертке, давно утратившие источник напряжения, они прочерчивают небо бесцельно, без всякого умысла (первый признак искусства).
В Старом городе я обожаю фотографировать эти воздушные линии, «воздушки». Барочными пучками, сплетениями лиан они карабкаются под карнизы, на крыши, с крыш вдруг срываются в воздух в полет на соседнюю кровлю — или дальше, за пределы квартала, перескакивая по кронштейнам, по фонарям времен английского владычества. В Иерусалиме у меня затекали шейные мышцы: город вообще вверху привлекательней, чище, яснее, чем тротуары и фасады.
В Цфате «воздушки» лепятся синусоидой, провисы восполняются набором высоты к подвесным тросикам, и небо ломтями, равнинами вторит горам, холмам, которые высоченно идут ярусами к югу: один, второй, пятый и дальше — сизые гребни, всё бледнее за дымкой, оказываются разлинованы «воздушками», там и тут перехвачены разливом низкого солнца, отчего кажутся пунктиром.
В Израиле среди мальчишек есть обычай: старые ботинки связывать шнурками и зашвыривать в небесную колею. Кувыркающиеся над Иерусалимом, Акко, Назаретом, Яффо, вращающиеся шатко, сложно, вразвалку, в нескольких плоскостях, будто девчонки, раскрутив друг дружку на перемене на вытянутых руках, — туфли, ботинки, кроссовки рушатся, закручиваются вокруг воздушных линий и годами, пока солнце, беспощадно стоящее в зените над узкими улочками, не перекусит обветшавший капрон, висят в небе карнизов, просят каши…